На летние каникулы я опять к ней приехала и постепенно стала привыкать к ней. Благосклонность моей крестной льстила мне. Лишь гораздо позднее я поняла тонкую политику моих родителей: они рассчитывали, что задушевная близость с тетушкой Патрико приведет меня к более правильному представлению о моей роли на земле. Старуха привязалась ко мне, и в следующем году, когда я опять приехала к ней, объявила, что по долгу крестной матери хочет позаботиться о моем приданом и что после ее смерти я непосредственно получу большую часть ее состояния. Надо сказать, что, кроме ее племянника, то есть моего отца, у нее прямых наследников не было; к моему брату Ахиллу она не выказывала ни малейшей благосклонности.
Чтобы подтвердить свое обещание, она приказала мадемуазели Зели принести большую шкатулку, обтянутую сафьяном и немного похожую на саркофаг. Положив шкатулку к себе на колени, она раскрыла ее. Это был старинный ларец для драгоценностей. В нем лежал великолепный убор из изумрудов. "Дарю тебе свои изумруды, - сказала мне крестная. - С этого дня они - твои. Я буду только хранительницей до дня твоей свадьбы. Подойди, малютка". И она собственноручно надела на меня изумрудный убор. Велела мне посмотреться в зеркало, и я сама себя не узнала. Весь вечер я просидела немая от изумления, оцепеневшая, чувствуя тяжесть этих драгоценных каменьев, которые сверкали у меня надо лбом, на груди, на запястьях, на пальцах, оттягивали мне мочки ушей; меж тем я знала, что в силу моих религиозных устремлений мне не придется их носить.
В тот день, когда тетушка Патрико объявила мне о своем намерении составить завещание в мою пользу, мне бы следовало предупредить ее, что я уже не принадлежу мирской жизни. Этой вестью я в самом зародыше устранила бы те нелады, которые начались между моими родными и мною и так разрослись в дальнейшем; да с моей стороны и нехорошо было скрытничать с крестной. Но иной раз случается, что люди, которые больше всего заботятся о нашем счастье, портят свои благодеяния странностями своего характера; они напускают на себя сердитый вид, резкость, сухость, может быть, поступая так из осторожности, а может быть, нарочно приучая себя к суровости, хотя сердце их полно доброты. Обещание сделать меня богатой крестная бросила мне в лицо таким же властным тоном, каким постоянно звала меня. Она ведь говорила со мною, как со взрослой, но никогда ни о чем меня не спрашивала. Я слышала, что она ярая атеистка, - среди всей нашей родни это было притчей во языцех, и поэтому я не решалась говорить с нею о религии, тем более что мои родители не сообщали ей о моих намерениях, остававшихся для всех тайной. А сама она не заговаривала со мной на эту тему, считаясь с воспитанием, которое мне давали. Нет, я бы умерла от страха, если бы вздумала ей признаться, что по окончании пансиона ворота монастыря так и не выпустят меня: я на всю жизнь останусь в нем по собственному своему желанию. Я была уверена, что, услышав такое признание, крестная придет в ярость, закричит, завопит, прогонит меня с глаз своих и даже проклянет. Словом, я полагала, что лучше мне отсрочить свою исповедь. По правде говоря, в глубине души я надеялась смягчить старую безбожницу, лелеяла мысль, что она примирится с моими намерениями и - как знать! - может быть, и сама вступит на благой путь веры.
Шла неделя за неделей, начались занятия в школах, и я вернулась на Севрскую улицу, так ничего и не сказав своей крестной. Монастырь снова радушно принял меня; жизнь потекла по прежнему руслу, прошло несколько месяцев, и я закончила пансион, пожалуй, рановато. Настала пора проситься в послушницы... Разумеется, я ожидала борьбы с родителями, воображение живо рисовало мне картину этого моего первого испытания. Как же я была удивлена и, сказать откровенно, даже разочарована, когда оказалось, что родители никаких препятствий мне чинить не собираются. Уже давно я почти не бывала дома, весь год я проводила в монастыре; а каникулы - у бабушки в Сен-Клу; до сих пор не было никаких признаков, что родные переменили свое отношение к моим планам. И вдруг они стали как будто их одобрять. Когда же произошел такой крутой перелом, чье вмешательство его вызвало? Неужели мои домашние сложили оружие. Убедились, что я не поддалась влиянию бабушки? Мне довольно трудно было поверить, что они без всяких хитростей склонились перед очевидным фактом моего призвании.
Я не имела возможности выяснить, что именно тут кроется, хотя и много над этим думала. У нас не было в обычае задавать вопросы родителям, и к тому же я помнила, что открыто они никогда не противились моему намерению. Как бы то ни было, я ожидала, что натолкнусь на препятствия, и просто растерялась, не встретив их. Впервые со времени моего вступления в монастырские стены я дала повод к легкому недовольству мной. Наставница послушниц нашла, что я стала рассеянна, задумываюсь. Вскоре я занемогла. Какая-то вялость, слабость овладели мной - недуг вполне естественный в моем возрасте, но из-за него мне пришлось провести несколько недель в лазарете. Лежа в тишине, за белоснежными спущенными занавесками, не имея никаких занятий, никакого дела, я была предоставлена самой себе - и я много думала. Я заглянула в свою душу, я представила свое будущее, всю ожидающую меня монашескую жизнь... Ну что вам еще сказать? Вы, я уверена, уже догадались, каков был исход этого душевного кризиса. Вскоре после выздоровления, когда ко мне вернулись силы, а вместе с ними и поля, я попросила приема у матери-настоятельницы и, сидя на скамеечке у ее ног, открыла ей свое сердце, плача от стыда и разочарования.
Мать-настоятельница - женщина необыкновенно умная, одаренная такой проницательностью, что никто ей противиться не может. В монастыре бывало так, что стоило ей взять тебя за руки, посмотреть тебе в глаза - и сразу ты сама в себе разберешься, поймешь, что творится в твоем сердце.
- Идите с миром, дитя мое, возвратитесь к своим обязанностям, - сказала она мне, когда я во всем ей призналась. - Вы правильно сделали, открыв мне свои сомнения. Те, кто отвечает за вашу душу, все как следует обдумают, памятуя о вечном вашем блаженстве.