Оставшись в фланелевой фуфайке, он в виде исключения на этот раз оглядел себя и, чтобы лучше было видно, зажег стенную лампу, укрепленную над туалетным столиком. С некоторого времени его беспокоил зуд в очень неудобном месте.
При холодном свете газового рожка он разглядел насекомых - виновников этой неприятности. Уже не в первый раз ему случалось приносить их на себе, но в этот вечер их оказалось так много, что к его дурному настроению прибавилось еще и чувство отвращения. "Дюбо избавит меня от этой гадости", подумал он.
Позвонить в такой час было невозможно! он накинул халат и прошел через весь дом, объятый сном.
- Дюбо! - вполголоса позвал он, остановившись у дверей его спальни. Отвори, ты мне нужен.
- Сейчас, сударь.
Босые ноги зашлепали по полу; дверь отворилась, на пороге появился Дюбо в ночном одеянии, но хозяин тыльной стороной руки отодвинул его.
В глубине комнаты, в алькове, на постели, освещенной сбоку свечой, стоявшей на ночном столике, спала женщина. Обнаженная рука ее была закинута за голову, и Викторен видел, как блестят у нее под мышкой золотистые завитки волос.
Заметив застывшую позу и взгляд ночного посетителя, Дюбо повернулся и, подойдя к кровати, поправил одеяло, которое сам же откинул, соскочив с постели, так, что видны были полная нога Аглаи и линия могучего бедра, обтянутого ночной сорочкой.
- Это твоя жена? - шепнул с ошалелым видом Викторен.
- А то кто же?.. Понятно, жена, - ответил Дюбо и посмотрел на него с растерянным, вопрошающим видом.
Вытянув шею, не шевелясь, не говоря ни слова, хозяин стоял как завороженный у порога этой спальни, полной жизни; тогда слуга надел брюки, обулся и взял со столика свечу; тени в алькове переместились: виден был только локоть спящей женщины и белый ее чепец.
- Я вам нужен, сударь?
- Нет, - пробормотал Викторен, попятившись от него, и, уже выйдя в коридор, спохватился: - Да, нужен, пойдем.
Прошло несколько недель, отношения между хозяином и лакеем, казалось, снова изменились. Викторен возвратил благоволение бывшему своему денщику, отдавал ему нарядные галстуки, надетые два-три раза, почти не ношенные жилеты, говорил с ним более дружелюбно, не срывал на нем дурное расположение духа, но - удивительное дело - Дюбо все это, казалось, нисколько не радовало. Он выходил из кабинета барина понурив голову, насупив брови. Однако кризис не затянулся, снова между ними установилось полное согласие. К Дюбо вернулись его прежние повадки. По вечерам он спокойно дожидался хозяина, который выезжал теперь только в свет и рано возвращался домой.
Так прошел год, в семье совершилось заранее предусмотренное событие: Буссардель-отец заставил Амори поступить в контору. Уклонявшийся от службы сын в тридцать четыре года вошел в головной отряд; в качестве утешения он сохранил за собой на вилле Монсо мастерскую, где продолжали собираться по воскресеньям его приятели; здесь всегда красовалась на мольберте незаконченная картина. Родственники оставили за ним титул художника и, чтобы отличить его от Викторена, все еще говорили: "Мой сын-художник", "Мой деверь-художник", "Дядя Амори-художник"; несколько поколений Буссарделей именовали Амори художником, хотя никто не видел его с палитрой в руках, да и весь его багаж состоял из десятка картин и этюдов.
Амори жил на третьем этаже отцовского особняка; комнаты нижнего этажа предназначались для приемов; во втором этаже находились "малые апартаменты" - как без всякой иронии называли в семье помещение самого маклера, состоявшее из рабочего кабинета, курительной комнаты, спальни и туалетной комнаты, и помещение, предоставленное Амели, в которое входил и будуар с изображением музыкальных инструментов и которое сообщалось с комнатами Викторена, так как по возвращении из Гиера у супругов не было общей спальни. На первых порах муж Амели спал отдельно лишь в случае нездоровья жены, но, когда ей пришлось подвергнуться длительному лечению, они совсем отдалились друг от друга, и такой порядок упрочился, тем более что он оправдывался и рождением четырех детей. На втором этаже находилась также и комната Каролины, вдовы Эдгара, где она жила в те месяцы, которые проводила на авеню Ван-Дейка.
Все дети, включая и Ксавье, жили на третьем этаже, по соседству с комнатами Амори. Однако на правах художника и холостяка он частенько оставался ночевать на вилле Монсо под предлогом работы над новой картиной, прилива творческого вдохновения, хотя результатов этого усердия не наблюдалось. Никто ему в доме не верил, но глава семейства, почитатель приличий, считал такой предлог весьма удобным, и однажды, когда сноха вздумала пошутить над этим, он шепнул ей на ухо:
- Тише! Тише! Мы это говорим, дорогое дитя, ради вас. Вы ведь женщина, достойная уважения.
Амели умолкла, несколько озадаченная тем, что ради нее сочинили выдумку и в то же время не стесняются признаться, что это ложь.
Младшая ее дочь, двухлетняя Луиза, уже проявляла себя существом любящим и нежным; Амели, не выказывавшая никогда предпочтения ни одному из своих детей, все же говорила об этой крошке: "Маленькая моя мимоза!" Из пятерых ребятишек, живших в доме, Луиза тяжелее всех перенесла свинку, которой они заразились друг от друга, и долго после этого лихорадила, плохо спала по ночам. Однажды ночью во время ее затянувшегося выздоровления Амели вдруг проснулась: сквозь сон она различила изощренным слухом матери, что девочка ее плачет. Уже несколько дней Аглая, которая совсем измучилась, ночевала в своей комнате по распоряжению хозяйки, а ее место у изголовья больной заняла вторая няня; Амели сняла с крючка слуховую трубку, с помощью которой она, лежа в постели, могла переговариваться с детской.
- Луиза проснулась и все не может уснуть.
- Сейчас я приду.
Вскоре Луиза из своей постельки увидела в сумраке осиянное светом видение - свою мать в капоте и со свечой в руке. Вода, настоянная на померанцевом цвете, ласки, уговоры успокоили девочку, и она уснула.
Для очистки совести мать еще немного посидела около нее, потом бесшумно подошла к двери и отворила ее.
По коридору кто-то пробирался быстрыми неслышными шагами. Высунув голову, Амели увидела фигуру женщины, которая, несомненно, вышла из комнаты Амори и направлялась к лестнице.