Но дом свой госпожа Буссардель любила по-прежнему. Возвращаясь в коляске после объезда знакомых с визитами, она поднимала глаза, когда кучер, остановившись на авеню Ван-Дейка, хлопал бичом, требуя, чтобы ему отворили ворота, и после краткой отлучки она смотрела на особняк с таким же радостным чувством, с каким лоцман смотрит на берег, возвращаясь в свою гавань. Необычайно приветливыми, уютными казались ей эти пышно разукрашенные стены, это крыльцо, развернувшееся веером, и высокий навес над ним. Ведь это был дом Буссарделей, он жил своей особой жизнью, такой богатый, могущественный, у него были свои законы, свое назначение в мире; самое местоположение дома влекло за собою определенные нравы его обитателей, сцепление действий, неизбежных, взаимозависимых, повторяющихся и развивающихся в строгой последовательности. Обои, дверь, ключ становились в нем вещественными орудиями судьбы, как будто и в самом деле события в домах человеческих воспроизводятся так же, как повторяются характеры в семьях.
В пятьдесят пять лет, когда настал для госпожи Буссардель критический возраст, врачи рекомендовали ей прогулки пешком. Она не любила Булонский лес и предпочитала прохаживаться по соседним улицам; она шла медленной ровной поступью, опираясь на руку Аглаи, или же одна, в сопровождении одноконной кареты, следовавшей за нею по мостовой на некотором расстоянии у края тротуара. Знакомые, встречаясь с величественной госпожой Буссардель, видя, как она углублена в свои мысли, полагали, что ей, вероятно, не хочется, чтобы ее узнавали, и, почтительно отворачиваясь, смотрели в другую сторону. Иногда она устремляла благосклонный взгляд на попадавшиеся ей по пути владения Буссарделей - особняк или доходный дом. Никто лучше ее не знал долины Монсо; если при ней говорили о каком-нибудь квартале, о перекрестке, о номере таком-то на площади Малерб или на бульваре Курсель, она неподражаемым образом наклоняла голову, прижимая к шее двойной подбородок, и произносила:
- Это наше.
Во всей долине Монсо она видела только свое семейство, а во всей столице - только долину Монсо. Лишь на склоне жизни она почувствовала любовь к Парижу. Но любила она Париж не так, как почитатели старины, которые во имя искусства и археологии высмеивали дело рук Жоржа Османа. Госпожа Буссардель даже и не знала старого Парижа - "нижних кварталов", как она говорила, попадала в них только по делам благотворительности, когда навещала изредка "своих бедных", и, проезжая в карете, не глядела по сторонам. Как-то раз в весенний день, отправившись на улицу Франк-Буржуа к бронзировщику, которого хотела пригласить для отделки апартаментов, предназначенных для ее дочери Луизы, выходившей замуж, она вдруг удивленно ахнула: коляска выехала на квадратную площадь, обсаженную деревьями и замкнутую со всех сторон домами в стиле Людовика XIII, совершенно одинаковыми, украшенными внизу сквозными аркадами.
- Где это мы? - спросила она.
- На Вогезской площади, - ответил кучер.
- Вот она какая!..
- Может, желаете вокруг площади объехать?
Госпожа Буссардель удобнее откинулась на спинку сиденья.
- Да нет. Некогда. Езжайте напрямик.
Ее восхищало совсем другое: широкие прямые улицы с просторными тротуарами, ряды частных особняков или новых зданий без магазинов. Она чувствовала некое гармоническое согласие между своей душой и той частью Парижа, которая была построена таким образом; она находила, что в долине Монсо есть свой особый характер, своя индивидуальность.
В эту пору жизни она долгие месяцы страдала бессонницей. Тишина, царившая в парке и вокруг дома, доносила до ее спальни ночные шумы колыбельную песнь Парижа, убаюкивающую тоскующие души. Время от времени, нарушая покой улиц, раздавался топот конских копыт. Цокали по мостовой подковы, шуршали резиновые шины колес. "Если лошадь остановится на углу улицы Альфреда де Виньи, - говорила себе госпожа Буссардель, которую никогда не оставляло беспокойство за мужа, - значит, это он возвращается". Слух у нее обострялся в эти часы одиночества. Лошадь все ближе подъезжала рысцой, заворачивала за угол - топот звучал глуше, а когда выезжала на проспект, он слышался громче, затем, удаляясь, еще мгновение доносился издали, подобный неровной пульсации крови в жилах исполина, которому снятся страшные сны.
В эти годы госпожу Буссардель уже стали называть бабушкой. Она сперва женила своего старшего сына на дочери Оскара-нотариуса, а в 1901 году женила младшего на дочери Ноэми; двумя этими брачными союзами она привила свои отпрыски к стволу главного дерева. В 1902 году, несмотря на то, что Луиза детей не имела, а Эмма засиделась в девицах, у госпожи Буссардель уже было четверо внучат.
Однако никому и в голову не приходило называть Буссарделя дедушкой. Он постарел, но, даже когда ему перевалило за шестьдесят, желанной перемены в нем жена не обнаруживала. Напротив. С годами его чувственность не только не приутихла, но обострилась и привычный разврат превращался у него в манию; уже проскальзывало что-то безумное в его похотливых разговорах "о дамочках", которые он вел с холостяками в своем клубе, где его звали теперь "старый греховодник".
С тех пор как в доме опять жила Аглая, он привык пользоваться ее услугами и по нескольку вечеров в неделю проводил дома; так длилось много лет; но ведь и Аглая старела. Когда Викторену стукнуло шестьдесят, ей было сорок пять. Уже давно Аглая, этот дворецкий в юбке, нанимала в дом разбитных горничных и веселых молодых швеек, работавших поденно; она управляла этим мирком с властной уверенностью, неизменным самообладанием и тактом, что говорило о ее глубоком чувстве собственного достоинства и долгом общении с Буссарделями.
Если в доме никогда не случалось непристойных скандалов, то это прежде всего происходило благодаря ее осторожности, а также благодаря безмятежному спокойствию, не покидавшему ее хозяйку; но надо сказать, что остальные обитатели особняка были приучены ничего лишнего не видеть. Даже дети и племянники Буссарделя научились не удивляться, встречая его в неподходящие часы в таких уголках дома, где ему совершенно нечего было делать. Никто не замечал улыбочек и подмигиваний хозяина дома новой горничной, его очередной фаворитке. Иногда им овладевал такой пыл, что он при всех вел себя безобразно: мимоходом щипал, например, за мягкое место горничную, прислуживавшую за столом на субботнем обеде. Та взвизгивала, но никто из сотрапезников как будто и не слышал этого, ни разу холодное молчание не прерывало застольную беседу; семья уже не обращала внимания на эти старческие непристойности, так же как воспитанные люди не обращают внимания