Таня опустила голову и глубоко задумалась.
— Что же вы как будто печальны? Неужели я не обрадовал вас моей вестью?.. Да, понимаю — того, что я сказал вам, мало… Но успокойтесь же — весть моя добрая не потому только, что он вернулся, а потому, что вернулся именно таким, каким мы с вами его ждали. Я успел кое о чем расспросить его и доволен им. Он намерен вас разыскивать и никакого понятия не имеет о том, что вы здесь: карлик не проговорился.
— Я в этом не могла и сомневаться.
— На этих же днях он здесь будет, сами увидите, каков он. Я и хотел предупредить вас и при этом дать вам совет, как его встретить.
— Как его встретить, ваше высочество… Как же иначе могу я его встретить, если не как старого друга?
— Да, конечно, но, поверьте мне, о дружбе не будет и речи, он потребует от вас другого, и вот тут-то вы должны быть осторожны, слышите ли, сразу сдаться и не думайте — я вам это запрещаю! Вы должны будете не на словах только, а на деле убедиться в его раскаянии; пусть он хорошенько заслужит свое прощение, иначе он вас не получит, мы вас не отдадим ему.
Таня слабо улыбнулась.
— А ведь вы меня еще, видно, мало знаете, ваше высочество. Мне не нужно вашего запрета и вашего предупреждения. Тогда я была совсем ребенком, а все же ведь справилась с собою. Теперь же… неужели вы полагаете, что я сделаю решительный шаг, решительный, бесповоротный, не получив твердой уверенности, что новой ошибки не будет? И нечего нам больше говорить об этом. Только скажите мне, ваше высочество, как вы его нашли? Здоров ли он… изменился… каков стал он теперь?
— Да, он изменился, уже далеко не мальчик… Впрочем, вам, сударыня, верно, не того надобно, — с улыбкой прибавил Павел, — верно, желаете знать, не подурнел ли ваш Сергей Борисыч? Успокойтесь, и в этом не хуже стал, чем был, на мой взгляд, даже лучше.
— Я о красоте его вовсе не думала, — серьезно ответила Таня, — но вот вы заговорили о красоте и наводите меня на новую мысль. Я-то с тех пор изменилась, мне ведь уже двадцать пять лет — для девушки это года большие. Вы должны знать, ваше высочество, что я не много думаю о своей наружности — даже великая княгиня не раз меня бранила за это, — но я все же хорошо знакома с зеркалом, и зеркало говорит мне, что я очень изменилась и уже, конечно, не в свою пользу.
Павел Петрович откинулся в кресле и смерил Таню быстрым, внимательным взглядом.
— Да, вы изменились, — проговорил он после минутного молчания, — но только не смейте клеветать на себя — вы стали несравненно лучше, чем когда я узнал вас. Если бы я был моложе и считал это для себя дозволительным, я насказал бы вам много комплиментов, но моих комплиментов вам не надо, и я не люблю их. Я гляжу на вас, как старый друг, почти как отец…
Таня доверчиво, благодарно протянула руки к цесаревичу и посмотрела на него, в свою очередь, с искренним, дочерним чувством.
— Вот поэтому-то, что вы меня немножко любите, — с милой улыбкой произнесла она, — я вам, может быть, и кажусь лучше, чем в действительности, и вы не хотите видеть тех перемен, которые оставило на мне время; к тому же вы привыкли к ним. Вам трудно и замечать их — я всегда на глазах у вас, но человек, не видевший меня семь лет, не то скажет. Он сразу увидит все эти перемены, неизбежные, фатальные перемены.
— Лжете, лжете! — почти уже начиная сердиться, перебил ее Павел Петрович. — Да, очень может быть, если бы эти семь лет вы иначе прожили… в другом месте, если бы вы жили в Петербурге, тамошней вредной жизнью, в тамошнем вредном воздухе, если бы превращали день в ночь, а ночь в день, утомлялись на разных глупых празднествах, очень может быть, даже наверное, вы бы изменились и постарели, а здесь не то… Гатчинский воздух не чета петербургскому — здесь деревня, никакой болотной сырости… Здесь вы ведете правильную жизнь, рано встаете, рано ложитесь, во всем меру знаете, никаких излишеств. Я смею думать, что мы сберегли вас, и Сергей должен нам сказать большое спасибо. Да и, наконец, о каких пустяках мы с вами толкуем… Пусть бы вы даже изменились наружно, пусть бы вы подурнели — хорош он будет, если обратит на это внимание! Если он любит не вас, а только вашу свежесть и молодость — нам его не надо, не так ли?
— Так, ваше высочество, так, — ответила Таня, но все оставалась задумчивой.
Несмотря на всю свою серьезность и благоразумие, на полное отсутствие кокетства и желания нравиться, она все же была женщиной, и больно было ей думать о том, что, может быть, человек, которого она столько любила, которого забыть не была в силах, который оставался ее первой и, конечно, уже последней любовью, при встрече найдет ее подурневшей, постаревшей.
И не замечала она в своей задумчивости, что цесаревич продолжает глядеть на нее и любоваться ею, не понимала, что для него ясно решение этого вопроса и что про себя он шепчет:
«Останется благодарен, что берегли ее… Нужно глаз не иметь, чтобы не плениться такой красавицей… Конечно, она стала еще лучше, чем была прежде!»
Он был прав. Тане рано было стариться, и здоровая, крепкая натура при скучной и однообразной, но правильной жизни, сделала ее именно теперь, в двадцать пять лет, самой прелестной, самой роскошной женщиной, какую только можно себе представить. С детства живое и выразительное лицо ее теперь совсем осмыслилось; с него бежали излишние юношеские краски, на нем лежала прелесть чистой, разумно пережитой юности. Таня поражала всякого своей красотою, и об этой красоте говорили все, кто хоть раз ее видел. Но она не знала этого, она никогда не подмечала изумленных и восторженных взглядов…
И вот, когда после радостного свидания с Моськой, ободренная цесаревичем, она вышла в столовую, где должна была встретиться с Сергеем, она трепетно ждала этой первой минуты.
Она позабыла свои страхи, не думала о своей наружности. И Сергей в первую минуту не заметил лица ее, он ощущал только ее присутствие, ее близость, он почувствовал только пожатие руки ее, заметил невольную дрожь, пробежавшую по ее руке. Этого с него было довольно, он был счастлив, он не смел даже поднять глаз на нее. Но первые минуты прошли, он решился, он взглянул и был ослеплен ее красотою.
— Боже, как вы изменились, княжна! — невольно выговорил он, растерянно и счастливо ее разглядывая.
Она испугалась, она все силы употребила, чтобы скрыть свое волнение, сердце ее больно застучало.
«Ну, вот, я изменилась, я так изменилась, что он сейчас же и сказал мне это!»
— Подурнела, конечно? — с насмешливой улыбкой спросил цесаревич.
— Как подурнела?
Сергей даже ничего не понял, совсем растерялся.
— Я помню вас другою… я так привык с детства к вашему лицу, и я никогда не знал, что вы такая красавица… Простите мне — я сам не знаю, что говорю…
Цесаревич смеялся.
— На сегодня должны тебе проститься все твои глупости. Ну, а теперь скажи мне, сударь, как же ты с отставкой, — будешь хлопотать, что ли? Намерен уезжать в деревню?
Сергей оглянулся. Добрый волшебник обо всем подумал: за столом, кроме них, никого не было. Только карлик Моська приткнулся к спинке Таниного кресла и радостно на всех поглядывал.
— Да, ваше высочество, — сказал Сергей. — Я буду хлопотать об отставке, но не с тем, чтобы ехать в деревню… Я решаюсь опять, после восьми лет, обратиться к вам с просьбой: возмите меня, ради Бога, к себе, дозвольте мне служить вам здесь, в Гатчине, найдите мне какое-нибудь занятие — все равно какое — может, в чем и пригожусь вам.
— Об этом подумаем, — серьезно отвечал цесаревич. — Теперь, пожалуй, как-нибудь это еще возможно устроить — терять там тебе нечего, только послушай, сударь, я ненадежных людей не принимаю, а ты уж записан в ненадежные. Знаешь ли, вчера я про тебя слышал… тебя называют вольтерьянцем.
— Вольтерьянцем? — изумленно переспросил Сергей. — Кто меня так называет?
— Да как сказать тебе?.. Не пройдет и недели — все так величать станут. Слово это произнесено князем Зубовым, а он считается великим знатоком людей и поставляет своею задачею изгонять дух вольтерьянства.
— Я должен был ожидать этого, — заметил Сергей, — но в таком случае мне легче будет получить отставку. А вы, ваше высочество… вы не сочтете меня вольтерьянцем за то, что я в юности зачитывался этим философом и своими глазами видел все ужасное зло, происшедшее от того, что мечты писателей насильно вздумали проводить в жизнь, не справившись о том, подготовлена ли почва, могут ли созреть и принести добрые плоды эти мечтания?