— Ах, кабы вздор-то был, сударь-батюшка! Ах, кабы грезил я али спьяна болтал!.. Да нет, правду говорю, не едем мы в Гатчину, а что дальше будет — ума не приложу!.. Творится такое, что никак понять невозможно… разум отшибло. Одевайся вот поскорее. Дай я тебе подам умыться… Вот сам посмотри, что у нас такое деется!..
Сергей рассердился.
— Да будешь ты наконец говорить по-человечески? — крикнул он, топнув ногой.
— Батюшка, как же мне говорить еще, тут и говорить-то нечего… Проснулся это я, оделся, умылся. Богу помолился… закладывать велел карету… Хотел на крыльцо выйти, посмотреть, какова погода — тепло али холодно… какой плащ велеть подать тебе… Схожу с лестницы… глядь… а в больших-то сенях у нас два солдата на карауле поставлены… Иваныча, швейцара, спрашиваю: что такое?.. А он с испуга и говорить не может… от лакеев уже добился: постучались… вошли солдаты с ружьями… во всей амуниции и встали на караул… С ними офицер… а то чуть ли не генерал… в приемной дожидается… и распоряжение отдал никого не выпускать из дома…
Сергей не мог прийти в себя от изумления. Он ничего не понимал.
— Что же ты, морочишь меня, что ли? Карлик всплеснул руками.
— Пойди, батюшка, посмотри, морочу ли я тебя!.. Этот самый офицер, не то генерал, разбудить тебя велел… Я с ним уже заговаривал… подошел и говорю: Сергей Борисыч, мол, почивают, а как встанут — тотчас же из дому выедут, и карету, мол, уже велело закладывать… Так что же он мне на это: «Ну, — говорит, — карету-то отложить придется, никуда твой барин не поедет, чучело ты гороховое!..» Обругал ни за что, ни про что чучелой гороховым!..
Сомневаться в правдивости рассказа карлика не было более возможности. Сергей был вне себя от негодования.
«Что же это, арестовать его пришли, что ли? Конечно, в этом не может быть сомнения… И ведь он должен был давно уж приготовиться к этому. Государыня была с ним милостива, но Зубов не дремал. Цесаревич предупреждал его, чтоб он ожидал всяких неприятностей… Однако ведь есть же всему предел и мера! Должен быть предел и власти этого бессовестного человека. Он мог на него клеветать; но ведь для такого образа действия, для такого оскорбления, для ареста в его собственном доме нужно же иметь что-нибудь в руках, какие-нибудь доказательства. Какие же доказательства могут быть? Он вел себя осторожно, он ничем себя не скомпрометировал. Он во все это время не позволил себе лишнего слова, говорил откровенно и по душе только в первые два-три дня по своем приезде, когда еще не огляделся. Да и с кем говорил? С Нарышкиным. Ведь не станет же дядя выдавать его, не такой человек!..»
Как бы то ни было, он поспешно оделся и вышел к дожидавшемуся его офицеру.
Ему навстречу поднялась толстая, высокая фигура. Лицо было ему незнакомо; но он сразу понял, что имеет дело с одним из высших представителей петербургской полиции.
— Что вам угодно? — спросил Сергей.
— Милостивый государь мой, — с легким поклоном отвечал незваный гость, — прежде всего я должен объявить вам, что вы арестованы и впредь до дальнейшего распоряжения обязаны не выходить и не выезжать из дома, никого не принимать, ни с кем не сноситься и не переписываться.
— Что такое? На каком основании? По чьему приказанию?
— По высочайшему повелению! — был ответ.
— Но в таком случае потрудитесь объявить мне мою вину.
— На это я не уполномочен. Я прошу вас провести меня в ваш кабинет и передать мне ваши бумаги.
Сергей побледнел от подступившей к его сердцу злобы. Все это было так дико, возмутительно и нежданно. Но несмотря на волновавшие его чувства, он все же нашел в себе силы остаться спокойным. Он сообразил, что рассуждать с этим господином ему не приходится, что для него даже унизительно вступать в какие бы то ни было объяснения. Следует подчиниться всему этому безобразию. Ну, что же, пускай роется в бумагах! Что же он найдет?
Он припоминал, что именно могло находиться в его бюро и письменном столе…
«Копии интересных дипломатических бумаг; но как чиновник иностранной коллегии я имею право держать их у себя. Затем что же?»
Он вспомнил вдруг, что между бумагами находится и его дневник, который по старой, с детства приобретенной стараниями Рено привычке он вел до сих пор, хотя и с большими перерывами.
«Что же, пусть читают, пусть читает негодяй Зубов!..»
Затем переписка: старые и милые письма Тани, два-три письма цесаревича, несколько писем Нарышкина, Рено.
«Пусть все читают, увидят, какой я вольтерьянец, быть может найдут многое для моего обвинения… в какие руки попадет все это!..»
— Сделайте милость! — проговорил он, приглашая толстяка следовать за собою.
Войдя в кабинет, он отпер бюро, письменный стол, книжные шкафы.
— Распоряжайтесь! — сказал он.
И присев к камину, он стал тоскливо следить за тем, как этот неизвестный ему человек перебирает то, до чего еще не касалась посторонняя рука, все эти тетради и листочки, в которых хранились следы его протекшей внутренней жизни.
«Таня, — думал он, — вот как я к ней еду. Эх, кабы он убрался поскорее!.. Напишу ей, пошлю со Степанычем. Наверно, цесаревич поможет мне в беде этой!..»
Он совсем позабыл, что ему только что было объявлено о запрещении с кем бы то ни было пересылаться или переписываться.
Между тем посетитель выбрал из всех ящиков все письма, все рукописи и обратился к Сергею:
— Нет ли у вас такого портфеля или шкатулки, чтобы уложить все это?
— Вы так все и возьмете с собой?
— Конечно!
— Послушайте, ведь тут есть многое такое, например, некоторые письма… их отбирать у меня нет никакого основания, и мне очень бы хотелось, чтобы они были оставлены!
— Это невозможно, я должен взять все.
— В таком случае вот шкатулка, вот портфель, там вот еще другой — выбирайте что угодно.
Толстяк живо распорядился.
— Теперь я удаляюсь, — сказал он. — Так помните же, государь мой, все, что я объяснил вам. Я надеюсь, что вы не вздумаете нарушить предписание?
— Не тревожьтесь, пожалуйста, я никуда не тронусь до тех пор, пока это странное недоразумение не выяснится.
Толстяк как-то повел плечами и вышел из кабинета. По его уходе Сергей тотчас же присел к столу и написал записку Тане. Он обернулся, возле него уже стоял Моська.
— Вот, Степаныч, отвези княжне, да скорей!
— Мигом, золотой мой, ни минутки медлить не стану.
Он тяжело вздохнул, сложив записку, сунул ее в кармашек камзола и вышел.
Минут через пять он, уже совсем одетый, спускался с лестницы во двор. Он хотел исчезнуть незаметно, не хотел, чтобы его видели солдаты, караулившие в парадных сенях. Он поедет на почтовых. Он уже спустился с лестницы и хотел отворить дверь, как вдруг чья-то крепкая рука схватила его.
Он поднял голову — перед ним рослая фигура солдата.
— Куда, обезьяна? Назад, никого выпускать не приказано.
Карлик взвизгнул от такой неожиданности. «И здесь поставлены! Весь дом оцеплен!»
— Пропусти, голубчик! Как это меня не выпускать приказано? Кто же такой приказ дал? Я, батюшка, по своему делу… я-то что же?
Он не знал, что и говорить, он совсем спутался.
— Назад, слышь ты, назад! Нечего тут болтать попусту. Не приказано никого выпускать, да и полно! Ну, направо кругом — марш!.. Поворачивайся!..
Карлик понял, что все пропало и что рассуждать с этим солдатом ему действительно нечего. Он побрел назад, тяжело подымаясь по ступеням и в отчаянии думая:
«Так вот оно как! Вот какие порядки заведены! Чтобы такого большого боярина, да в собственном доме оцепить, как медведя в берлоге! Где же такое видано?.. У нехристей, у басурман поганых, в дьявольском ихнем Париже, всяких ужасов пришлось навидаться, так это им, окаянным, впору!.. Вот думал: „Когда бы домой? Когда бы домой добраться, у нас не то, у нас народ христианский“, — а тут это что же такое? А Танечка! Танечка ждет, сердечная! Господи, вот так подлинно наказал Ты! И чего же ждать теперь? Что делать, ничего не придумаешь… Одно и осталось, ложиться да и помирать… Одно и осталось!..»