- А я даже, признаться, не слыхал о такой рыбе, - сказал Захар. - Очень вкусная?
- Пальчики оближешь, царская рыба! - воскликнул Сигеев. - Вот вам уже три доходные статьи. Пойдем дальше: животноводство. В колхозе пять коров и ни одной свиньи. Срамота одна, стыд. А ведь можно молоком одним все побережье залить, сыроваренные и маслобойные заводы построить, и не где-нибудь, а здесь, в Оленцах. Вы посмотрите - кормов сколько угодно по всему берегу. Да каких кормов! Из водорослей получается самый лучший силос. Посмотрите, что делают в Карловском колхозе. Там восемьдесят дойных коров, в среднем по две с половиной тысячи литров надаивают от каждой коровы. Не знают, куда молоко девать, - это, конечно, тоже плохо: мы, не капиталисты, чтобы молоко в море сливать, заводы нужны. В Карлове в каждом доме по свинье. Свое сало, свежее, а не консервированная тушенка. А вы говорите, осваивать нечего. Да тут, братцы мои, такая целина - миллиарды рублей лежат, - закончил он и сразу одним глотком допил свой остывший чай.
- Это не мы говорим, это председатель говорит, - произнес врастяжку и задумчиво Захар. Он сидел насупившись, положа локти на стол и наклонив тяжелую голову. Потом встряхнул шевелюрой, посмотрел на Сигеева пристально и неожиданно предложил: - А знаешь, Игнат Ульянович, о чем я сейчас подумал? Шел бы ты к нам председателем?
Лида, молчавшая весь вечер, с какой-то жадностью, почти восхищением слушавшая неожиданно разговорившегося мичмана, сказала:
- Лучшего председателя и желать не надо. Идите, Игнат Ульянович. Всем поселком просить будем.
- По этому поводу со мной уже секретарь райкома говорил, - не громко, между прочим сообщил Сигеев.
- И ты?
- Я сказал, подумаю.
- Да чего ж тут еще думать? Надо было сразу соглашаться, - заволновался Захар. - А то пришлют какого-нибудь вроде нашего Новоселищева.
- Сейчас такого не пришлют, - замотал головой мичман. - Сейчас могут сосватать кого-нибудь из ученых, скажем из того же института.
Я подумала о Дубавине, вспомнив слова Новоселищева, а Захар сокрушенно воскликнул:
- Не дай бог Дубавина. Он же ни черта не смыслит в хозяйстве. Только слова одни. Нет, Игнат Ульянович, ты должен быть у нас председателем.
Сигеев смотрел на меня. Казалось, он спрашивает мое мнение. Но я не спешила с ответом, мне было мало одного взгляда, я хотела слышать его слово. И он не выдержал, спросил:
- Ну а вы, Ирина Дмитриевна, еще не собираетесь бежать в Ленинград?
Нет, совсем не об этом он спрашивал, во всяком случае, в его вопросе таился более глубокий и более сложный смысл, точно его решение - быть ему в Оленцах или не быть - от меня зависело, от того, "убегу" я в Ленинград или нет. Я ответила:
- Нет, Игнат Ульянович, пока что никуда я бежать не собираюсь отсюда, хотя, как вы знаете, Ленинград - моя родина. Это к нашему с вами разговору о перелетных птицах.
Он дружески и душевно улыбнулся.
…Катер мичмана Сигеева покинул Оленцы после полуночи. А я в ту ночь долго не могла уснуть. Я слышала, как за стенкой вполголоса разговаривали Плуговы, - догадывалась, что говорят они о Сигееве, о том, будет он у нас председателем или не будет.
Я тоже думала о Сигееве и как-то невольно для себя сравнивала его с другими встречавшимися на моем пути людьми. Он не был похож ни на Марата, ни на Валерку Панкова и Толю Кузовкина, ни на Дубавина и Новоселищева. Быть может, что-то было в нем общего с Андреем Ясеневым: внутренняя цельность и сила. А вдруг я все выдумываю и сочиняю, и мичман Сигеев, может, совсем не такой, а нечто среднее между Новоселищевым и Дубавиным? От этой глупой мысли становилось жутко, я спешила ее прогнать и в то же время думала: а не лучше ли прогнать мысли о Сигееве, пока не поздно, потому что вдруг придет время, когда будет слишком поздно?
Думая о Сигееве, я, конечно, думала и о себе. Двадцать шесть лет! Что это - начало жизни или конец? Или золотая середина, зрелость, расцвет? Все зависит от себя, все будет так, как ты сама захочешь. А я хочу, чтобы это было начало, большое счастливое начало новой жизни. Я чувствую в себе пробуждение новых, незнакомых мне сил - они мечутся в душе моей, как ветер в тайге; я больше не чувствовала себя маленькой, слабой и беспомощной. Мне было радостно и спокойно. Когда я была еще совсем маленькой, летом отец уходил в далекое плавание, а мать увозила меня в деревню к бабушке. Бабушка на все лето прятала мои ботинки, чтобы я босыми ногами землю топтала и сил от земли набиралась. Наверно, вот теперь и пробудились те самые силы, которых я набралась от земли. Но почему так долго дремали они, почему не пробудились раньше, скажем, на юге, когда мне также было трудно? Я вспомнила - на юге да и в Ленинграде, в годы беззаботной юности, я не знала настоящей жизни. Я увидела ее только здесь, когда стала работать бок о бок с простыми людьми, неодинаковыми, разными. Раньше мне не было дела до других, я не знала, как они живут. А здесь жизнь "других" соприкасалась с моей жизнью; здесь впервые я стала присматриваться к людям, к обыкновенным, простым, иногда грубоватым и не щеголяющим ни модным костюмом, ни звонкой фразой. Но они были очень искренни и откровенны, всегда говорили то, что думали, и меньше всего возились с собственным "я". Они понимали и настоящую дружбу, и радость, и горе, и нужду.