— Послушайте! Это же, действительно, галлюцинация! Вам бы с доктором…
Учитель задрожал и испуганно замахал руками.
— Не говорите про доктора! Не говорите!
Он наклонился ко мне и почти шёпотом, словно как для того, чтоб самому не слышать, сказал:
— Боюсь. Грудью я слаб. Вдруг пойду к доктору, а он скажет… Вы знаете, чахотка ведь так «учительской болезнью» и называется. Прежде-то я, знаете, ничего. А вот как стала жена с торжественным и радостным лицом ходить, — я закашляюсь, меня всего в холодный пот бросит, и зубы стучат. Я закашляюсь, а он передо мной и станет. Он. Призрак. Ребёнок-то мой. Глядит на меня. Я теперь уж и глаза его вижу, — лица не рассмотрю, а глаза вижу, материнские. Глаза испуганные, широко смотрят. И говорит:
«На кого ж ты меня, папа, оставишь?»
— И у меня от этого «папа» всё сердце перевернётся. И мило на душе невероятно и страшно. А то ещё жена подойдёт, когда закашляюсь, воды подаст, по голове меня погладит. «Ты бы, папа, так себя не утруждал…» Она меня с тех пор, как в положеньи, «папой» зовёт. И чудится мне, что в её голосе он, ребёнок, говорит. Призрак! Она ведь теперь за двоих думает. Это не только её, это и его мысли. Страшно мне, страшно кашлять!
И как назло, он закашлялся. Кашлял долго, мучительно, затяжным кашлем.
Потом посмотрел на платок и вздохнул облегчённо:
— Нет, крови всё ещё нет. Хотя белые бы платки надо было завести. На белом виднее… А красное на красном…
Он всё-таки повеселел.
— Предводитель у нас уездный. Жизнерадостный такой, дай Бог ему. У нас его по уезду «петухом» зовут. Но хороший такой петушок. И «ку-ка-ре-ку» хорошее кричит, радостное. Предутреннее!
И при мысли о «петушке-предводителе» добрая улыбка заиграла на лице у учителя.
— За нашего брата петух на кого угодно наскочит, и каждую минуту готов разодраться. Очень славный петушок. У него имение огромнейшее. Как кто в гости приедет, — он сейчас великолепную тройку или четверик. Бубенчики… И по школам повезёт. Мы его слабость. И когда шампанское подают, он никогда не пропустит, чтоб за наше здоровье тоста не выпить. Очень хороший петушок! Приезжает он как-то ко мне. И с ним гость из Петербурга. Как назвал имя, я глаза вытаращил и вдруг себя меньше песчинки почувствовал, Писатель…
Учитель назвал имя писателя, действительно, громкое, «много говорящее уму и сердцу».
— Осанистый такой старик. Грива львиная. И во всей голове что-то львиное чуется. Борода надвое. В пенсне. Глаза ясные и глубокие. Ума в них, ума! И всё лицо и радушное и серьёзное. Показал я им школу. Школа у меня, — это могу сказать с уверенностью, — ведётся хорошо. Как народную школу показать можно. Предводитель около писателя в восторге ходит. «Вот он один-с из невидных „пахарей“, вот один из сеятелей-то на ниве народной. Какое делище незаметно делает! По убеждению в народные учителя пошёл! Как школу ведёт!» Знаменитый писатель вопросы предлагает. О всём спрашивает. И что ни вопрос, — так глубоко, метко, умно. Видно, что человек любит дело и понимает. Вот если бы наши инспектора так спрашивали! Хожу я с ними, ног под собой не чувствую. Плакать от радости хочется. Сжал мне на прощанье писатель руку, без слов, так сжал, словно всю душу в этом рукопожатье передать хотел. Сел в коляску. Зазвенели бубенчики. Только пыль столбом. А я стою, слёзы на глазах. Какой чести удостоился! Самый передовой публицист, «властитель дум», и учитель, на статьях которого воспитывался, братски руку пожал, товарищем признал. От радости, от счастья дрожу. Одна такая минута за всё вознаграждает. А из пыли-то, поднятой предводительской рессорной коляской, перед моими глазами «он» вырастает. Призрак! Ребёнок-то мой! Широко открыл глаза, на меня смотрит.
«Что ты, папа, себя для народа в жертву принёс, это — прекрасно! — звенит детским голоском, — Но меня-то за что же в жертву приносишь?»