Вскоре он уснул и утром проснулся бодрым и выспавшимся. Вымывшись холодной водой в кухне над раковиной, он сложил собранную ночью одежду в чемодан и отправился к знакомому портному. Снег лежал грязный и липкий. Дворники сгребали его кирками и лопатами. По земле прыгали, клюя хлебные крошки, птицы. Абраму вспомнилась вдруг фраза из молитвенника: «Всевышний видит все, от огромного слона до яиц вши».
Портной хворал. За последние два года, с тех пор как они виделись в последний раз, он превратился в глубокого старика. Шамкает беззубым ртом, на дряблой шее болтается сантиметр, на скрюченном среднем пальце наперсток. Когда Абрам вошел, он разрезал холстину громадными ножницами. Его желтые глаза смотрели на Абрама с сомнением.
— Не сегодня, — пробурчал он, когда Абрам изложил ему свою надобность.
— Убийца! Ты меня погубишь! Мне ж сегодня вечером на бал идти.
Выйдя от портного, Абрам отправился на поиски сапожника. На лакированные штиблеты надо было поставить набойки. В подворотне Абраму попалась на глаза вывеска с изображенным на ней сапогом. Сапожная мастерская находилась во дворе, в подвале. По грязным ступенькам Абрам спустился в темный коридор и на ощупь двинулся вперед, налетая на коробки и ящики. Толкнув дверь, он очутился в комнатке с неровным потолком и закопченным и пыльным окном. На заваленной каким-то тряпьем койке в испачканных экскрементами пеленках лежал ребенок. Перед ржавой плитой стояла на коленях, разжигая огонь, женщина в грязной юбке. За столом сидел маленький человечек с бледным, почти прозрачным лицом и с бесцветными, водянистыми глазами, выглядывавшими из-под ввалившихся щек. Кусачками он отдирал подошву от ботинка, обнажив кожу, утыканную гвоздями и напоминавшую ощерившийся рот.
Абрам опустился на стул. Запах в комнате стоял затхлый. Из печи валил едкий дым. Скулил ребенок. Мать поднялась с колен, подошла к койке и сунула ребенку обвисшую, дряблую грудь. В углу, за паутиной и кучей мусора, стоял книжный шкаф с религиозными книгами. Абрам снял с полки Пятикнижие — переплет отваливался, страницы были изъедены червем. Он открыл книгу наугад и стал читать:
«…и Господь обещал тебе ныне, что ты будешь собственным Его народом, как Он говорил тебе, если ты будешь хранить все заповеди Его, и что Он поставит тебя выше всех народов, которых Он сотворил, в чести, славе и великолепии, и что ты будешь святым народом у Господа Бога твоего, как Он говорил»[18].
Глава четвертая
Билеты, которые Абрам принес Адасе и Асе-Гешлу, вызвали в доме переполох. Адасе пойти на бал очень хотелось. Уже много лет она никуда не ходила. Когда она жила с Асой-Гешлом в грехе, их, естественно, никуда не приглашали. Потом были беременность, роды, болел ребенок. Аса-Гешл мало кого звал домой, да и сам почти никогда не принимал приглашений. Но сколько можно сторониться людей? Она была еще хороша собой, и сидеть, точно какая-нибудь старуха, греясь у печки, было преступлением. Аса-Гешл признавал ее правоту, сам же терпеть не мог балов, вечеринок, юбилеев.
На этот раз, однако, он решил с Адасой не спорить, приобрел пару лакированных штиблет, крахмальную сорочку и галстук-бабочку. Адаса купила себе вечернее платье. Кончилось очередной ссорой — приготовления к балу обошлись в немалую сумму, ведь помимо туалетов пришлось потратиться на парикмахера и на маникюршу. У Маши тоже был билет на бал, и двоюродные сестры собирались вместе: стирали, гладили, штопали. Телефон в доме Адасы звонил, не замолкая ни на минуту. Чего только Маша не приносила: и кораллы, и браслеты, и серьги, и бусы из фальшивого жемчуга. Аса-Гешл не без раздражения наблюдал за тем, как суетность, что дремлет в каждой женщине, берет над Адасой верх. Вдобавок она так волновалась, что у нее все валилось из рук. Она ругала ребенка, порой даже грубыми словами, а когда Аса-Гешл ей выговаривал, принималась плакать.
— Что ты от меня хочешь? — жаловалась она. — И без того никакой жизни нет.
Напряжение, возникшее в семье, сказывалось и на Асе-Гешле. Он перестал готовиться к урокам, мучился бессонницей. В день бала Адаса проснулась с температурой, однако, несмотря на уговоры Асы-Гешла ни на какой бал не ходить, заявила, что дома не останется даже под страхом смерти. Она приняла несколько таблеток аспирина, и температура упала. В девять вечера дверь в спальню распахнулась, и на пороге появились Адаса и Маша. Аса-Гешл не верил своим глазам. Перед ним, точно сошедшие со страниц модного журнала, стояли две красотки, одна блондинка, другая брюнетка. Впрочем, когда он подошел к зеркалу, он и себя самого узнал лишь с большим трудом: аккуратно пострижен, чисто выбрит. Вечерний костюм сидел на нем превосходно. Поляки, которые в тот вечер спускались вместе с ними в лифте, смотрели на этих разодетых евреев, разинув рты. Надо же, думали они, вечно жалуются, что хлеба не на что купить, а сами по балам разъезжают.
Дрожки удалось остановить далеко не сразу; Адаса была в легком плаще, и Аса-Гешл не меньше четверти часа метался по улице в поисках свободного экипажа. Пока он бегал, Адаса продрогла и стала кашлять. Желание ехать на бал и всем продемонстрировать, как она хороша собой, несколько поубавилось. Она ослабела, сникла, и теперь ей хотелось только одного: поскорей вернуться домой и лечь в постель. В дрожки садились молча.
Маша же, выпив перед уходом коньяку, пребывала в нетерпении.
— Что притихли? — с вызовом сказала она. — Не на похороны ведь едем.
Дрожки остановились. Перед зданием, где должен был состояться бал, собралась толпа. Такой ажиотаж Аса-Гешл видел впервые в жизни. Билетов продали столько, что зал не мог вместить всех приглашенных. Женщины визжали, мужчины переругивались. Кто-то попытался открыть двери силой. Пришлось вызывать полицию. «Нет от этих евреев спасу!» — истошно кричала какая-то девица.
Неожиданно толпа подалась вперед и потащила Адасу за собой. Она почувствовала, как треснуло платье, и ее охватила паника: а вдруг его сорвут и она останется голой?! Гардеробщицы не успевали обслуживать гостей; сотни пальто, плащей, шляп, зонтиков, сапог, галош и свертков летели им в лицо. Не было времени проверять билеты, не хватало вешалок. Адаса схватила Асу-Гешла за локоть, но толпа, отделив ее и от мужа, и от двоюродной сестры, понесла в зал. Уже играл оркестр, на танцплощадке яблоку негде было упасть, и пары, вместо того чтобы танцевать, стояли на месте, покачиваясь под музыку. Пели трубы, гудели барабаны. Было душно, раздавались визг, хихиканье, хохот, пахло духами и потом, глаза рябило от разноцветных нарядов. Какой-то мужчина в меховой шапке раввина выплясывал с женщиной, у которой маска съехала на нос. На сцене, заслоняя музыкантов, стоял великан в шлеме и в кольчуге — тот самый силач, что был упомянут в объявлении. Адасе хотелось убежать, ее толкали со всех сторон. Какой-то тощий юнец, горбоносый, с хищным лицом, обнял ее:
— Поцелуй меня, красотка!
Она попыталась вырваться, но юнец держал ее крепко. От него пахло помадой и потом. И тут из толпы возник Абрам:
— Адаса, дорогая!
Юнец тут же исчез. Абрам схватил ее за плечи:
— Что случилось? Где Аса-Гешл? Господи, ты хороша, как майское утро.
Адаса расплакалась:
— Ой, дядечка, уведи меня отсюда!
— Дурочка, что ж ты плачешь? Господи, сумасшедший дом какой-то!
И Абрам, ведя за собой Адасу, стал продираться сквозь толпу, расталкивая людей своим огромным животом. При этом он то и дело останавливался, здоровался с одними, махал другим, целовал руки дамам и говорил комплименты на дикой смеси идиша, польского и русского. Он остановил тучного мужчину с повязкой на рукаве.
— И не стыдно? — выговорил он ему. — Что вы тут устроили? Хуже, чем в Бердичеве.
Наконец Абрам протиснулся в соседнюю комнату, где гости толпились возле буфета, ели сдобные булки и пили пиво и лимонад. Одна женщина стояла на коленях перед другой и наскоро зашивала ей порванное платье. Какая-то девица прыгала на одной ноге, держа в руке туфлю с отломившимся каблуком. Мимо бесконечным потоком шли русские генералы в эполетах, польские помещики в искусно сшитых кафтанах, немецкие солдаты в касках с шишечками, раввины в меховых шапках, ешиботники в бархатных ермолках, из-под которых выбивались заправленные за уши пейсы. Что это ряженые, Адаса поняла далеко не сразу. Абрам и сам был совершенно неузнаваем. Смокинг и борода усыпаны были обрывками бумаги и конфетти, на лысину спикировал воздушный шар.