— Ехать в гостиницу опасно.
— Согласна. Но есть же места, где можно остановиться на ночь без паспорта. Завтра пойду к юристу и все выясню. Уверена — вы в полной безопасности. Еще бы, вы ведь стопроцентный реакционер.
— Придется еще свою непричастность доказывать.
— Если боитесь — можете ехать обратно домой.
— Я не боюсь.
— В самом деле? Я думала, что к телефону подойдете вы, а не ваша жена. Когда я попросила к телефону вас, она не проронила ни звука. Я уж решила, что сейчас трубку бросит. По-моему, она очень ревнива.
— На ее месте ревновала бы каждая.
— Бедняжка, мне ужасно стыдно. А впрочем, люди не должны ревновать друг к другу. Твое тело принадлежит одному тебе, как выразилась товарищ Коллонтай. Куда мы идем?
— Вы слышали про Абрама Шапиро?
— Да, от Герца Яновера. Кто это?
— Долго рассказывать. Он — дядя моей жены. Сейчас он болен, недавно у него был сердечный приступ. Живет он у своей подруги Иды Прагер. Она — художница. Сейчас Ида в больнице, она тоже нездорова. Ее квартира — нечто вроде студии. Мы могли бы провести несколько часов там.
— Где это?
— Отсюда недалеко. На Свентокшиской.
— Еще вопрос, пустит ли нас дворник. Здесь каждый дом, как тюрьма.
— Пустит, думаю. Я дам ему злотый.
— Вот видите, какая я умная. Мне сердце подсказало, что поможете мне только вы. Ах, как же все непросто! Скажите, господин Шапиро женат?
— Он вдовец.
— Кто же за ним ухаживает? А впрочем, какая разница, все равно у нас нет другого выхода. Во время нашей последней встречи я вас оскорбила. И сразу же пожалела об этом. В вас есть что-то очень славное. Говорю это вовсе не из желания вам польстить. Вы — типичный enfant terrible. И жена у вас, судя по голосу, — тоже сущее дитя.
— Откуда вам знать, что собой представляет моя жена?
— Говорю же, по голосу. Почему вы с ней несчастливы?
— Сомневаюсь, чтобы я с кем-нибудь мог быть счастлив.
— Почему?
— Брак — не для меня.
— Хорошо, что вы это про себя знаете. Так оно и есть — вы никогда никого не сможете полюбить. Вы — жертва собственной философии. Если смысл жизни — в удовольствии, следует брать, а не давать.
— На этом строится вся цивилизация.
— Мы, коммунисты, придерживаемся на этот счет другого мнения. Мы хотим не только брать, но и давать.
— Что-то я не припомню, чтобы коммунисты давали. В основном — брали.
— Вы просто непослушный мальчуган. И надо бы оттаскать вас за уши. Кто-то, должно быть, в детстве вас обидел, и вы никак не можете этого забыть. Ничего не поделаешь, люди должны есть.
— Кормить приходится слишком много ртов. У каждого дворника дюжина детей.
— Что вы имеете против дворников? Вы говорите так, потому что сейчас ночь. В такой поздний час все переворачивается с ног на голову.
— По-моему, мир всегда стоял не на ногах, а на голове.
— Да, вы мечетесь по жизни, как мечется в постели страдающий бессонницей. Папа прав. У такого еврея, как вы, должен быть Бог. Папа умен и иррационален. Для меня же Бога больше не существует. Ребенком я была ужасно набожной. Ночью я вставала с постели и становилась перед изображением Иисуса на колени. У меня было только одно желание — уйти в монастырь. Евангелическая церковь меня не устраивала. Я завидовала католикам. У меня возник комплекс девственности. Потом я влюбилась в мальчика, христианина, — но у него хватило ума жениться на другой. Для меня это был тяжкий удар. Во мне проснулось тщеславие. Мне хотелось стать независимой. Во Франции я жила, как во сне. Думала, что знаю французский, но когда я туда приехала, меня никто не понимал. Я жила в семье, относились ко мне там, как к дочери. Да, забыла вам сказать, папа женился здесь, в Варшаве, — потому меня во Францию и отправили. Моя мачеха англичанка, вдова миссионера. Отличную они составляли парочку! Воспитывалась она где-то в Индии. Жили они в разных мирах. Слава Богу, она вернулась в Лондон. Вот так-то, дружок, а я тем временем обнаружила, что людям надо есть, и вступила в коммунистическую партию. Мы пришли?
Аса-Гешл позвонил. Барбара нервно переступала с ноги на ногу. Через некоторое время послышались шаги. Аса-Гешл достал серебряный злотый. Дворник приоткрыл ворота:
— Вы к кому?
— К пану Абраму Шапиро. В студию.
— Кто вы такие?
— Его родственники.
— Ну…
Аса-Гешл махнул Барбаре рукой, чтобы та шла первой. Дворник вернулся к себе в каморку.
— Да вы прирожденный лжец, — сказала Барбара.
— И сумасшедший в придачу.
На четвертом этаже они остановились. Барбара села на подоконник, Аса-Гешл — на чемоданы.
Барбара сидела на подоконнике, болтала ногами и, не отрываясь, пристально на него смотрела.
— О чем задумался, младенец? — прошептала она.
— У меня такое чувство, что все человечество попало в западню. Ни вперед, ни назад. И мы, евреи, будем первыми жертвами.
— Прочите конец света, а? Нет, вы — вылитый папа! В чем, интересно знать, ваша еврейская сущность? И вообще, кто такие евреи?
— Народ, который не в силах усыпить себя и не дает спать всем остальным.
— Может, причина — в больной совести?
— У других народов совести нет вообще.
— Одно у вас не отнимешь: вы — последовательный реакционер. Наверно, поэтому вы мне и нравитесь. Социализм сметет с лица земли и шовинизм, и бедность, и буржуазную философию. В определенном смысле люди вроде вас полезны. Такие, как вы, помогают копать капитализму могилу.
Барбара спрыгнула с подоконника, и они стали подниматься на последний — пятый — этаж.
Когда они подошли к дверям студии, Аса-Гешл вдруг сообразил, что приходить в дом среди ночи не принято, тем более если в доме больной, а ты пришел не один. За время болезни Абрама Аса-Гешл ни разу не удосужился его навестить. Все собирался, откладывал со дня на день. Ему не хотелось видеть, как изменился Абрам после приступа, слышать его вялые, равнодушные реплики. Он всегда испытывал отвращение к врачам, лекарствам, похоронам, ко всем тем, кого встречаешь в больницах и на кладбищах, кто втайне радуется чужому несчастью.
Последние дни он жил, словно в тумане, не отвечал на письма, забывал платить по счетам, носил в карманах кипу ненужных бумаг. Он взял ссуду в Учительской ассоциации, и на днях наступил срок первой выплаты, однако необходимых пятидесяти злотых не нашлось. Зимние каникулы подходили к концу, и надо было срочно начинать готовиться к занятиям. Он задолжал Аделе и уже несколько недель не звонил ей, не приходил к Давиду. И даже не бывал у матери с Диной. Только теперь он вдруг осознал, что, если вломится к Абраму среди ночи, проблем у него только прибавится. Адаса узнает, с кем он встречается. В семье пойдут слухи, случившееся станет известно в школе. В эту минуту он был уже готов сказать Барбаре, что им придется повернуться и уйти. Но было поздно, он смертельно устал. Какая, в конце концов, разница? Будь что будет. И он нажал на кнопку звонка. Долгое время никто не отвечал, потом послышались шаги. Дверь открылась. На пороге стоял Авигдор, зять Абрама, муж Беллы. Судя по всему, он еще не ложился. На нем был габардиновый костюм-тройка, на голове маленькая кипа. Широкое лицо его было мертвенно-бледным, бесцветные глаза смотрели из-под очков с близоруким изумлением.
— Добрый вечер. Вы, надо полагать, меня не узнаете, — сказал Аса-Гешл.
— Узнаю. Вы — Аса-Гешл. Что ж вы стоите? Входите. Шолом алейхем.
— Благодарю. Поздновато мы, да? Ситуация несколько необычная… Эта дама — госпожа Фишелзон.
— Добрый вечер. Мой тесть все время про вас спрашивает, удивляется, почему вы не заходите. Ваша жена бывает у нас каждый день. Когда она на вас жалуется, тесть не желает слушать. Уж если он кого полюбил — то это на всю жизнь.
— Как он?
— Неважно. Но вы ж его знаете. Легко он не сдастся. Сейчас он спит. Последнее время ему немного лучше, но опасность еще не миновала. Оставлять его одного нельзя. Сегодня у него дежурю я. Вчера вечером здесь был муж Стефы. Что-нибудь случилось? Почему вы с чемоданами?