— Я сына оставляю, Сидор Захарович. Смотри, Костя, бей проклятых фашистов, не давай передышки.
Сидор Захарович возразил:
— Косте в армию пора идти. Не оставим его.
В воздухе зазмеились, засвистели длинные бичи погонщиков. Огромный табун двинулся вперед, поднимая, пыль. Костя снова подошел к отцу, но Ворона уставился на него такими злыми глазами, что парень попятился.
Он больше не плакал, лишь с тоской смотрел на родителя. И мне стало жалко его. Я думал: может быть, он такой оттого, что не знал материнской ласки? А что, если бы у него была такая ласковая мать, как у меня?
Я стоял на пригорке, провожая взглядом табун. Я твердо решил остаться. Сидор Захарович соскочил на минуту с коня, пожал мне руку, как товарищу, и сказал:
— Значит, остаешься, Андрей? Ну, смотри, не жалей гитлеровцев.
Затем он позвал Костю:
— Константин Ворона, иди садись!
Но Костя не отозвался, он незаметно ушел домой.
Сидор Захарович обнял меня и крепко поцеловал, щекоча щеки жесткими усами. Я забеспокоился: где же мать? И вдруг увидел легкий возок, на котором она сидела. Позади нее на свежем сене лежал баян.
— Забрала твою гармошку, — сказала мать, жестом подзывая меня. — Будешь в дороге играть…
Я стоял и смотрел на мать; День был пасмурный, а у нее глаза блестели, словно синие огоньки. Сидор Захарович отошел в сторону и чересчур долго закуривал, поглядывая на нас. Я твердо сказал:
— Мама, я остаюсь.
Она, должно быть, решила, что я шучу, и, дернув вожжи, сказала:
— Ну так возьми свою гармошку, а то я поспешаю.
— Баян мне теперь не нужен: я в партизаны пойду.
— Тю, дурненький! — сказала мать, все еще не веря в серьезность моего тона. — Из тебя выйдет такой партизан, как из меня председатель колхоза. — Она лукаво взглянула на Сидора Захаровича к уже серьезно проговорила: — Ну, садись, пора уже ехать.
— Мне надо остаться, мама, — повторил я и стиснул зубы, чтобы не расплакаться.
Мать поглядела на меня и поняла, что я не шучу. Она с невероятной быстротой спрыгнула на землю и, обняв меня, разрыдалась. Все, чем мы жили до сих пор, промелькнуло перед моими глазами. Вспомнилось, как Максим, уезжая на фронт, говорил мне: «Береги мать, Андрей, ты теперь один у нее…»
Я заколебался: ведь мать уезжает неизвестно куда. Совсем-совсем одна. Что скажут братья после войны, если она погибнет, не дождавшись их?
Я не знал, что мне делать. Вдруг послышался спокойный голос Сидора Захаровича:
— Не беспокойся, Андрей, мать с нами едет, а мы ее не обидим.
Мать оторвалась от меня и поглядела на Сидора Захаровича такими глазами, что он отвернулся.
— Себе даже зятька сберег, а у меня последнего сына отбираешь?
Сидор Захарович обиделся. И впервые за все время я почувствовал грусть в его голосе:
— Не говори, чего не следует, Катерина. На твоего сына я не влияю. Он лучше меня знает, как надо поступить.
— Меня никто не уговаривал, — сказал я матери. — Все идут в партизаны; Даже Костя убежал… А я что, калека? Не надо плакать, мама, мы скоро увидимся. Я же тут не один остаюсь, — пошутил я, — батька со мной.
Мать поправила выбившиеся из-под платка седые волосы и улыбнулась. Затем поглядела на меня ярко заблестевшими заплаканными глазами. И еще раз поцеловала меня — в лоб, в щёки… Наконец, едва сдерживая слезы, она торопливо села на возок.
— Береги себя, Андрей, — сказала она тихо. — И смотри, чтоб Костя тебя опять куда не заманил.
Когда мать уехала, вокруг стало как-то пусто и неуютно. Я почти побежал к дому Насти Максименко. Она вместе с Ниной, должна была уехать на сельсоветской подводе.
На улице, у знакомого домика, я увидел подводу, нагруженную домашним скарбом. На возу, рядом с женой и тещей Стокоза, сидела Настя. В руках ее позвякивал большой зеленый чайник. У воза хлопотал Стокоз, помогая Нине вскарабкаться на огромный сундук. Заметив меня, она отстранила Стокоза.
— Ты почему не уехал? — спросила Нина, подбегая ко мне.
— В партизаны иду.
Девушка заволновалась:
— Андрей, ты это серьезно? Скажи, серьезно?
— Серьезно.
Я никогда не думал, что Нина решительный человек. Она всегда казалась мне мечтательницей. С ней приятно было поговорить о стихах, о музыке. Какой-нибудь пустяк мог рассмешить ее; она хохотала, пока слезы не ослепляли ее. Я и мысли не допускал, что Нина может сказать:
— Мама, я тоже в партизаны пойду.
Подумала ли она о том, что ее ждет? Я-то обо всем подумал. И в первую минуту мне страшно стало, что Нина останется вместе со мной. Затем охватило чувство какой-то неизведанной еще радости. Мне хотелось взять Нину за руку и бежать вместе с ней в поле, в лес, к реке… Бежать и горланить, как в детстве… Но я молча подошел к ней и только крепко сжал ей локоть.