— Да что ты, Андрей, увязался за нами? Без тебя, подслеповатого, справимся.
Мне хотелось выдрать мальчугана за уши. Но, поглядев на Наташу, я понял, что главный мой «противник» она. Не стану же я драться с девушкой…
Наташа отругала Степу:
— Ах, ты негодник! Он же зрячий! Очки же у него чудные. А ты на него наговариваешь. — И вдруг прибавила, обращаясь уже ко мне: — С ногами у тебя хуже, Андрей. Твои ноги подвести могут. Я вон как бегаю, и то один раз чуть не попала к фашистам в лапы.
В первую минуту я подумал, что больше никогда не буду дружить ни с Наташей, ни с ее братом. Оказывается, я им мешал. Они не знали, как от меня избавиться. Мне стало горько, противно.
Черт возьми! Раньше я был близорук, но отлично бегал. Никто из ребят не мог обогнать меня. Теперь я с трудом тащил свои больные ноги. Понятно, что Наташа и Степа тяготились мной. Им приходилось нянчиться с калекой. Они были смелы, сметливы, ловки. Я же был камнем, привязанным к их ногам.
Странно. Я стал завистлив, как Костя. Этого еще не хватало! Неужели я в самом деле так беспомощен?
Наташа и Степа лукавили. Хорошо, они все-таки узнают, что я не глупее их. И я сказал, собираясь уходить:
— Ладно, пойду писать листовки. Хоть это я лучше вас знаю.
Степа сопел. Он не очень церемонился со мной. Но Наташе было неловко. Она сказала:
— Не горюй, Андрей. Поправишься — снова будем вместе работать.
Так и сказала: работать. Трудно было удержаться от смеха. Она все-таки потешная девушка.
Я сказал:
— Пока я поправлюсь, война кончится.
— Так это же хорошо! — воскликнула Наташа. — Думаешь, что война — самое интересное дело?
Я хотел крикнуть: «Дура!» — так оскорбили меня ее слова. Она говорила со мной, как с человеком, который способен только думать о войне. Как будто я не воевал.
Но тут же я покраснел. Чего стоили все мои подвиги по сравнению с тем, что делал наш Сорочинский Тарас Трясило. Ведь гитлеровцы боялись его, как черта…
Уходя, я прислушивался: думал, что Наташа окликнет меня. Но, кажется, она и Степа рады были, что отделались от калеки.
Как не похожа Наташа на Нину! Мы с ней постоянно ссоримся. Она придирчива, сурова. Правда, иногда и в ней пробуждается озорство. Мне кажется, что до войны она была совсем иной.
Я вернулся так скоро, что тетка удивилась и встревожилась. Не случилось ли чего-нибудь? Заметив, что я занялся листовками, она нарочито громко вздохнула. Я молчал. С тех пор как умер дядька Никита, она постоянно вздыхала. Мне было жаль ее, но чем же я мог утешить свою бедную тетку? Если я заговаривал с ней о Грише, она кричала: «Не говори мне про него, окаянного! Я его своим молоком вспоила, вынянчила, а он кинул меня…» Стоило сказать, что Красная Армия скоро освободит нас всех, как она снова: «Что она освободит? Наши трупы? Разве мы доживем до этого?»
Я решил молчать. Тетка долго глядела на исписанные листы бумаги. Потом перевела взгляд на меня. Глаза у нее были злые и мохнатые, как шмели.
— Для чего ты все это пишешь? — возмутилась она. — Надо бить их, стрелять их надо, проклятых, вешать. А ты бумажки пишешь! Калека несчастный!
У меня задрожали руки. Я с трудом сложил листовки. Что я мог ей сказать? Ведь она сама хорошо знала, что Полевой не принимает меня в отряд.
Вечером я отдал листовки Наташе. Она сказала, явно преувеличивая мои достоинства:
— Здорово как получилось. Мне так никогда не сделать.
Я понимал, почему она так великодушна, и сказал, стараясь задеть ее:
— Ты самые лучшие листовки воткнешь где-нибудь под застреху и побежишь… И никто никогда их не прочтет.
Лицо Наташи потемнело, но она ничего не сказала. Молча забрала листовки и вышла.
Жила Наташа по соседству с нами, в маленькой землянке, которую она со Степой вырыла для себя…
Я вышел вслед за ней. Тетка Варвара, наверное, подумала, что я ушел к Наташе. Но я больше не видел нашу соседку в тот вечер. До сих пор даже вспомнить страшно, где я побывал ночью. Действительно, я стал кротом. А крот, как известно, не видит, куда ведет его нора. Правда, у него слух отличный, но и я ведь не глухарь…
На следующий день я сидел на нашей горе, любуясь степью. Как она все-таки хороша! Не верилось, что там, в долине, где чернеют руины станции, хозяйничают фашисты. С сильно бьющимся сердцем я смотрел на железнодорожную линию, прятавшуюся в дымчато-серебристом кустарнике. Я уже заметил Наташу и Степу, взбиравшихся на гору, когда из кустарника показался поезд. Никогда еще я так не волновался, как в ту минуту.
Наташа окликнула меня, но я не слышал ее даже в тот момент, когда она схватила меня за руку. Не подумала ли она, что я сошел с ума?