Возможно — такая мысль приходит мне в голову, когда пишу эти слова, — я пытаюсь собрать отца по кусочкам и на этот раз.
С мамой папа познакомился после смерти Дороти. Он переехал в квартиру на Восточной Девятой улице в Нью-Йорке, а мама жила в том же квартале. Она была жизнерадостной, отважной, работала менеджером в рекламном агентстве и сама недавно развелась с мужем. Когда они случайно столкнулись в первый раз — дело было в Шаббат, — она с молотком шла прибивать книжные полки в своей новой квартире. «Ему следовало понять», — позднее говорила мама. Она была из другого мира. Еврейка, но не религиозная. Иначе она бы не устанавливала книжные полки в Шаббат. Но, начав встречаться, она, очарованная моим отцом и его исключительной семьей, несколько месяцев спустя согласилась перед свадьбой стать ортодоксальной и воспитывать детей в религиозных традициях. Папа, вероятно, считал маму своей последней и единственной надеждой.
Пять лет ушло у родителей на то, чтобы дождаться потомства. Пять лет, отмеченных выкидышами и бесконечными поездками в Филадельфию. Пять лет, приближавших маму к рубежу сорока лет. За годы, пока родители безуспешно пытались завести ребенка, младший брат отца и его жена обзавелись четырьмя детьми. Младшая сестра отца к тому времени уже родила четверых. По законам иудаизма главная мицва[19] — pru u’rvu. Плодитесь и размножайтесь.
Мне казалось, что я постигла причину отцовской тоски. Я много писала об отце, не только в The New Yorker, но и в своих книгах. В конце концов я уверилась, что узнала о его жизни все, что могла. Он был несчастлив, в этом сомнений не оставалось. Но я по крайней мере смогла воздвигнуть ему памятник: груда рассказов, эссе, воспоминаний, романов, написанных в его честь, — мой личный нерелигиозный кадиш. О его властном, придирчивом отце, о капризной первой жене, о потерянной большой любви, о горечи женитьбы на маме я знала все.
Но было что-то еще — то, чего я постичь не могла. Между родителями и мной тянулся невидимый оголенный провод. Тронь — и мы все взлетим на воздух. Я тоже это знала, хотя сформулировать бы не смогла. Отойдя от художественной литературы, я обратилась к мемуарам, словно дорожка, выстланная из слов, вывела меня к ним. И все это время я задавалась вопросом: почему для меня это имеет такое большое значение? Ведь родители давно умерли. Я пережила их. Устроила свою жизнь. Создала семью. Тайны, что они хранили, теперь погребены, потеряны для истории. Моя последняя книга впервые касалась воспоминаний, не имевших никакого отношения к моим родителям.
Оказывается, можно прожить целую жизнь — скрупулезно ее анализируя, как беспрестанно делала я, — и тем не менее не знать о себе правды. В конце концов, не на слова, а на цифры недоверчиво смотрела я на экране компьютера, цифры, которые выбили дверь и залили каждый угол, каждую щель ослепительным светом: Сравнительный анализ набора M440247 и A765211.
Всю свою жизнь я знала, что есть какая-то тайна.
Чего я не знала — что тайной была я.
Часть вторая
9
Когда Джейкоб был маленький, я читала ему известную детскую книжку «Ты моя мама?». В ней выпавший из гнезда птенчик отправляется на поиски мамы. Он не знает, как она выглядит, и мамой может оказаться кто или что угодно. «Ты моя мама?» — спрашивает он котенка, курицу, собаку, корову. «Ты моя мама?» — интересуется он у самолета, у парового экскаватора. Читатель, конечно, переживает за птенчика, который сидит на носу у скучающей собаки. «Ты моя мама?» Помимо очевидных причин для сопереживания есть и еще одна. Пока птенчик не найдет маму, он не узнает, кто или что есть он сам.
В Миннеаполисе у нас было два часа до следующего рейса — этот аэропорт я тоже хорошо знала. Оставив Майкла завтракать в одиночестве, я нашла тихое местечко напротив ресторана, у одного из выходов на посадку. Я составила короткий список всех, кого вспомнила: друзей моих родителей, пожилых родственников, вообще всех, кто еще жив и, возможно, знает хоть что-нибудь о том, что произошло в клинике для страдающих бесплодием в Филадельфии пятьдесят четыре года назад. Таких людей оставалось совсем немного. Девяностотрехлетняя сестра отца, Ширли, была одной из них, но ей я, пожалуй, позвонить не могла. Если отец не был мне отцом, то она не была мне теткой. От этой мысли меня стала бить дрожь, и я опустилась на привинченный к полу пластиковый стул. Прародители, тети, дяди, двоюродные братья и сестры десятками уплывали от меня, как спасательные плотики. Позвонить я могла, как мне казалось, только одному человеку — лучшей подруге мамы, которая была жива и которой было за девяносто. Близких подруг у мамы было мало. Дружба в ее жизни имела обыкновение заканчиваться оскорбленными чувствами и взаимными упреками. Однако с Шарлоттой, которую мама знала еще с тех пор, когда они обе состояли в сестринском сообществе университета, они остались подругами. Я помнила ее доброй, благоразумной и преданной — характер Шарлотты прекрасно оттенял мамину склонность к драматизированию.