Этот, на портрете, хвастался тем, что отнял у него Джимми. Только что язык не показывал. Мерлин ощутил это так остро, что дыхание перехватило и дурь в голову шибанула — как перед дракой.
И эта дурь сдвинула в голове какие-то шторки, обнажила тайный пласт памяти.
Все произошло мгновенно — как при передаче пакета данных в электронном формате. Мерлин ощутил себя столбом посреди реки, который омывают разом несколько струй, горячих и прохладных, сверху и снизу, прикасаются на миг — и все, нет их больше.
Он увидел девочку — пятилетнюю, серьезную, с огромной заколкой в темных волосах, и ее же — смеющуюся, на велосипеде, и ее же — с дорогим фотоаппаратом, подаренным на шестнадцатилетие, и услышал мужской голос, свой и не свой; этот голос произнес:
— Маришка!
И — все, и не стало больше Мерлина, но проявился иной человек, взрослый, неловкий, странноватый, из породы тихих и упорных неудачников, которые делают жизнь другого человека единственным оправданием своей собственной несостоявшейся жизни. Обычно это — матери, но случаются и безумные отцы, способные умереть от ревности…
Маришка была дочерью этого внезапного человека — вот что явственно понял Мерлин, и одновременно понял, что восставший из слоистой памяти мужчина — он сам.
Он жил в этой квартире, он по утрам причесывался перед этим трюмо, он приволок полосатую стеклянную вазу, потому что дочь пожаловалась — цветы не во что ставить; и струи неслись мимо; каждая, прикасаясь, будила еще что-то, еще что-то.
Маришка сидит на трюмо и шнурует высокие ботинки; Маришка фотографирует букет в вазе; Маришка стоит в дверях, волосы встрепаны, рот полуоткрыт, а он смотрит на нее снизу вверх, потому что лежит на постели и не может поднять голову.
Все это прилетело разом — и улетело, оставив след — как зыбь от ветра на песке. Поток информации омыл душу и мгновенно иссяк, осталось только ощущение — Маришка отныне главное, что есть в жизни, Маришка — и любовь к ней, свободная от всего пошлого, любовь-защита, любовь-каменная-стена…
Мерлин повернулся к Джимми, он был в смятении, он хотел назвать ее настоящим именем, но язык не поворачивался.
Он смотрел на женщину, уже не очень-то молодую, а видел дочь — видел осунувшееся личико и короткие, ежиком, темные волосы, прямые, густые и жесткие — как у него самого. Дочь уродилась в отца. У Маришки были его губы, его подбородок, его брови — шире и гуще, чем положено девочке. Его любопытство к технике, наконец…
А она смотрела на него — во взгляде был вопрос: ты понял, ты догадался?
Но как раз вопроса он не услышал. Для него взгляд Джимми был почему-то тревожным.
Он провел рукой по лбу — классический жест борьбы с наваждением.
— Спасибо, Мерлин, — сказала она, — а теперь иди, такси ждет. Спасибо, милый…
И он ушел.
В голове была сумятица, время какое-то непотребное — середина ночи. Мерлин решил, что не домой нужно ехать, а куда-нибудь туда… К Лешему? К Чиче?
С Чичей он уже давно не встречался. Наверно, с осени. Чича жил своей безумной жизнью — где-то с кем-то путешествовал, ухаживал за больным дедом, шил на заказ кожаные штаны — когда бывал относительно трезв, собирал у себя цыплят — так он называл подростков, которым родители никак не могли угодить, и всякое слово провоцировало скандал и бунт. Ему нравилось возиться с цыплятками — он их учил жить, как в свое время Мерлина. Тот, кто прошел Чичину школу, со временем должен был сам стать очень хорошим родителем — он знал то, чему в школах не учат.
Мерлин попросил шофера сделать крюк, чтобы проехать мимо Чичиной берлоги. Если горит в двух окошках свет — то там и застрять.
Свет горел. Мерлин расплатился и пошел на второй этаж — барабанить в Чичину дверь.
Чича проводил мастер-класс по изготовлению конопляного молока. Слушателями и дегустаторами были два парня и девушка лет пятнадцати. Они набились в маленькую кухоньку, на плите стояла здоровенная кастрюля и благоухала. Судя по времени суток и нетерпению на лицах, отрава уже уварилась и была почти готова к употреблению.
— Заходи, — сказал Чича. — Ты вовремя! Последняя кастрюля сезона! Запас кончился!
Он имел в виду сушеную коноплю.
Мерлин знал, где он ее берет, сам показал ему местечко на окраине, где летом кустились конопляные джунгли. Но сам он уже очень давно не пробовал молочка. В голове была такая сумятица, что оно могло оказаться даже полезным.
— Итак, братия! Оно там мокнет уже два с половиной часа. Этого достаточно. Конечно, чем больше уварится — тем сильнее. Можно и пять часов — если жить надоело. Значит, повторяю — на такую кастрюлю идет четыре литра молока, на литр молока — чайная ложка соды. Сода — катализатор, без нее молоко не подействует. Потом — полтора брикета сливочного масла, желательно настоящего. Варить не больше трех часов… Мерлин, давай сюда марлю.