Двадцать пятого июля она попрощалась с Семьей. Вещей у нее было – сундук и мешок. Обе эти вещи были необыкновенной наружности, сделанные, по-видимому, лет сто назад в какой-то далекой и малоизвестной стране, где не было машинного производства. Как ни странен был сундук – длинный и узкий, с блестящими на темном дереве медными инкрустациями, представляющими символы: пики, червы, трефы, бубны, – мешок был еще удивительнее. Он был величиной с Милицу, глубокий, как колодец. Искусная вышивка заполняла весь фронд мешка. Коричневый лев бежал по пустыне, за ним едва поспевал голубенький ягненок, а розовый ангел с глазами из золотого бисера размахивал над ними не то оливковой ветвью, не то березовой розгой. Вышитый крестиком рисунок имел все очарование кубизма. Спины, уши, хвосты и крылья – все или подымалось, или опускалось правильной лесенкой. Другая сторона мешка была из кожи. На ней было выжжено изречение: «За ученого двух неученых дают». Деревянная ручка мешка представляла две человеческие руки в тесном рукопожатии. Одна рука была женская и имела на мизинце медное колечко с красным камнем. Что было в сундуке и в мешке, никто не знал. Никто никогда не видал их открытыми. Мадам Милица потратила две недели на укладку вещей.
И вот мадам Милица уже стоит на крыльце, прощаясь. На ней огромная плоская шляпа с остатками чего-то такого, что лет двадцать – тридцать тому назад могло быть и страусиным пером.
На руке она держала свое пальто, называемое «тальмой». Она уезжала. Она прощалась. Обряд проходил торжественно, но сдержанно. И Милица и Семья знали, что они сделались взаимно дороги и интересны и что отъезд Милицы был обоюдной потерей.
Мать решила проводить Милицу на вокзал. Улицы города имели уже необычный вид: границы иностранных концессий, как неприкосновенные к военным действиям, были резко отмечены на асфальте площадей и улиц и обнесены колючей проволокой. Кое-где возведены были стены из мешков с песком и кое-какие укрепления. У ворот, ведущих на концессии, стояли караулы и полиция. Бежало от войны богатое китайское население. Бесконечный поток нагруженных рикш, телег, тачек, автомобилей двигался через всю английскую, потом французскую концессии – до вокзала. Другой поток вливался в концессии из китайских частей города. Те, кто имел друзей, живущих на концессиях, спешили в них укрыться.
Все это с лихорадочной поспешностью, все говорило о приближающемся несчастий.
Мать, постоянно сидевшая дома, вдали от событий и слухов, была поражена. Значит, правда, опять будут войны, потери, бегство и слезы. С болезнью Димы, а потом от радости его выздоровления она не вслушивалась ни в какие тревожные известия, ни о чем таком и не думала. И вот война уже на пороге дома.
Вокзал был загружен и запружен людьми, тюками, солдатами, пушками. Все это громоздилось, валилось, кричало и падало. Для многих этот день, этот отъезд был делом жизни и смерти. А беспощадное солнце жгло все это со своей спокойной высоты.
Японские солдаты, все до странности малого роста, стояли, перегруженные амуницией и оружием, и пот катился ручьями из-под их раскаленных металлических шлемов. Китайцы скользили неслышно, проникая во все щели. Когда сталкивался японец с китайцем, оба смотрели в сторону, мимо, как бы не допуская реальности существования другого. Лица и тех, и других были совершенно лишены всякого выражения.
Поезда приходили и уходили беспрерывно. Одни привозили все больше и больше японских солдат и орудий, другие – из Пекина – везли раненых японских солдат, а также китайских беженцев и раненых из тех, кто побогаче, потому что раненый бедняк оставался лежать там, где он упал. Дым, пар, каменноугольная пыль покрывали все пространство с приходом каждого поезда. Лязг железа покрывал все другие звуки.
«Война! – подумала Мать. – Кого мы еще потеряем? – спросила она себя в страхе. – Петю? Но он не имеет подданства. Кто заберет его в армию? – И горько сама себе ответила: – Найдутся…»
Поезд в Шанхай опаздывал.
Группа японских резидентов стояла перед поездом, идущим в Шанхай, провожая кого-то. Они стояли отдельной группой, и несмотря на тесноту и давку; на многотысячную китайскую толпу, вокруг этой японской группы было пустое пространство. Она стояла одна, отрезанная от прочего мира – и у всех на виду. Где-то, в китайском сердце, была проведена линия, отделившая от него японцев, и он за нее уже не переступал.
Где-то разгрузили поезд с ранеными мирными жителями, китайцами. Раненых не несли открыто, по платформе. Носилки, как бы пряча свою ношу, скрывались под навесом, заворачивали в каждый закоулок, двигались где-то на задах вокзала, за складами и пристройками. Это была как бы незаконная ноша, вроде контрабанды. Она избегала больше всего японского глаза.