Выбрать главу

Иван Остапович и Петро неторопливо шагали по улице. У хаты с двумя газетными витринами, выкрашенными в яркую голубую краску, с алыми полотнищами и плакатами на стенах толпилась молодежь, из репродуктора далеко разносился сочный голос диктора.

— Это что же, агитпункт у вас? — спросил Иван.

— Временный красный уголок.

— Кого выдвигаете депутатом?

— В Верховный Совет? Бутенко.

— Достойный человек! В красный уголок не зайдем?

— Вечером зайдем. Радиоузел заодно посмотришь.

— И так можно.

Перебрасываясь короткими фразами, они прошли одну улицу, другую. Невдалеке от колхозного правления их обогнали двое саней. На передних, рядом с Павликом Зозулей, облаченным в кожух и бараний треух, сидела на подсолнечных и кукурузных кулях Василинка, укутанная по глаза в большой пуховый платок матери. Она оглянулась на братьев, глаза ее весело заискрились.

Петро замахал ей рукой, и Павлик натянул вожжи.

— Навоза много сегодня вывезли? — осведомился Петро.

— Четыре тонны, — откликнулась Василинка. — Кули вот отвезем, потом еще ездки три сделаем.

— Устаешь, сеструшка? — спросил Иван.

— Это ж нам за удовольствие прогуляться в степь. Ну, погоняй, Павлик.

Сани, визжа полозьями, двинулись дальше.

— Не удалось ей доучиться как следует, — сказал Петро.

— Еще молодая!

— Времени у всех у нас маловато, а то я бы помог ей в техникум подготовиться.

Из колхозного правления Петро позвонил на животноводческую ферму. Горбань был там.

— Зайдем, посмотришь его хозяйство, — предложил Петро. — А то обидится.

Андрей Савельевич поджидал их у корнерезки, действующей от электромотора. Две пожилые свинарки готовили поросятам корм. Горбань, что-то записывая, ходил вокруг машины по дощатому полу. Корнерезку Гайсенко установил три дня назад, и Горбань никак не мог налюбоваться ею.

— Ну, как там в Германии? — спросил он Ивана Остаповича, когда были осмотрены корнерезка, племенные хряки, супоросная матка Пампушка, дающая по восемнадцать поросят.

— Что ж в Германии? Помогаем немцам залечить раны.

Горбань округлил глаза. Бумажка, которую он приготовил под щепоть самосада, застыла в воздухе.

— Это как же получается, Иван Остапович? Они на нас с ножом, а мы…

— А что тебя, Андрей Савельевич, поражает? Гитлеры приходят и уходят, а народ остается… И если мы не поможем этому народу, то кто же?

Горбань, обдумывая возражение, медленно вертел цыгарку.

— Может, я своей пустой головой кое-что недопонимаю, — произнёс он, приминая пальцем табак. — К примеру, так скажу: не дай бог, фашисты взяли б верх… шкуру до самой кости сняли бы с нас.

— Несомненно! Так то ж фашисты…

— А у нас самих ран мало? — ворчливо сказал Горбань. — Нам их никто не помогает залечить.

Петро, молча сидевший на мешках, наполненных кукурузными початками, вмешался:

— Мы в состоянии сами на ноги встать. Организм у нас, Андрей Савельевич, живучий. Сам видишь, и двух лет не прошло, а в колхозе кое-что появилось, чего и до войны он не имел.

Было трудно понять, удалось ли убедить Горбаня. Он перевел разговор на другую тему. Но позже, в столярной мастерской, заговорил о Германии с Иваном Остаповичем и Ефим Лаврентьев. Сгребая с верстака смолистую стружку ребром большой, в бугристых мозолях, ладони, столяр сказал:

— Я, конечно, извиняюсь, Иван Остапович, но в селе такой слух прошел, что вы в Берлине на больших должностях. То, наверное, знаете, как там наше правительство предполагает о дальнейшем? Накажут Германию за все ее злочинства? Или простим? Разные разговоры идут между фронтовиками.

— Вы же читали, что в Нюрнберге сейчас проходит суд над фашистскими главарями?

— Следим по газеткам. И радио слушаем. Потянуть на цугундер только главных вроде маловато будет…

— Всех, о чьих преступлениях известно, судят. Были процессы в Харькове, Краснодаре, на Смоленщине. Вы говорите: «Простим». Нет, поджигателей войны, палачей прощать нельзя. Они получат полной мерой. А народ… Как бы вот вы, Ефим Сергеевич, решили? Что делать с немецким народом?

Лаврентьев, захваченный вопросом врасплох, слегка растерялся. Потом, подумав, сказал с легким юморком:

— Если они на нас больше не полезут, нехай себе живут. Я не против. Не люблю долго серчать.