Выбрать главу

Такими, как мы.

Агрессивными, нетерпимыми, жестокими приматами. Отличными, конечно, заготовками для чего-то будущего, большего и прекрасного… которое из нас пока всё не получается и не получается.

Иногда кому-нибудь из нас удаётся найти себе другой глобус. Но ведь дорогие соотечественники однозначно трактуют такое предпочтение как предательство — и ничего тебе не остаётся, кроме неизбежного возвращения. Особенно тяжело, когда с твоими новыми друзьями случается ужасная беда по вине твоей собственной родни. Нестерпимо, знаете ли.

Тем более что на атомный костёр мне на этот раз взойти не удалось. И в газовую камеру, если что — тоже не удастся. Хоть и хочется. Это было бы честно, знаете ли. Но не дадут с гарантией. Времена другие.

Как наши предки говорили: с кем поведёшься, от того и наберёшься. Я проработал с шедми немало лет — и основательно от них набрался; моментами уйти в Океан хотелось, как к себе домой… да только нехорошо бы это вышло. Я, к сожалению, вполне примат, натуральное млекопитающее, у меня иначе устроено чувство долга — и надо было попытаться в последний раз.

Надо было.

Хотя, отправляясь на закрытое заседание Мирового Совета, я предвидел, что тут-то нас всех и настигнет окончательное, так сказать, решение шедийского вопроса.

Мои мальчики показали Земле чудом уцелевших детей. А Земля с переменным успехом изобразила торжество гуманизма, фальшивого, как пластмассовый букетик на могилке. Поддельный гуманизм — штука не менее опасная, чем военная истерия, но и военная истерия никуда особенно не делась. Она у нас всегда — в квадратных скобках. Впечатана в подсознание.

Я отправлялся на Землю, чтобы попытаться как-то прекратить обе истерики — но почти не сомневался, что, скорее всего, ничего не выйдет.

А перед тем как улететь, я зашёл в мастерскую Амунэгэ, взглянуть, закончил ли он макет.

Он закончил или почти закончил. Показал — и взглянул на меня вопросительно.

Я долго смотрел на макет.

Стеклянная, невероятно голубая, невероятно чистая, стремительная и совершенно живая волна лизала выдранный взрывом кусок звездолётной брони. Искорёженный и оплавленный металл застыл причудливыми потёками; в сгустках и стекающих каплях угадывались часть скафандра Армады, детская игрушка-белёк, погнутая шкала водяных часов с расплывшимися делениями, тянущиеся из мёртвого живые руки — ладони с перепонками между пальцами… На выступающем куске брони висел кожаный шнурок с «сердечком Хэталь» — галькой с дырочкой, древним, как Шед, и трогательно наивным амулетиком ребёнка, приносящим удачу.

Я не умею закрывать ноздри изнутри. У меня перехватило дыхание по-человечески. И Амунэгэ, заглядывая мне в лицо, спросил:

— Тебе понятно, да, Старший Вадим? У меня получилось сделать понятно?

— Даже для человека, — сказал я. — Можно мне сфотографировать?

Амунэгэ согласно свёл пальцы. Большое, большое счастье, что он остался жив. Блистательно талантливый мальчик, знаете ли. Архитектор. Кто бы мог подумать, что его довольно, всё-таки, дилетантское увлечение скульптурой выльется вот в это…

В этот душераздирающий памятник. По замыслу — Шеду. По смыслу — всем нам, видимо.

— Скоро уже мы отсюда уйдём, — сказал я. — Вот найдём подходящее место для эвакуации детей — и вы будете их воспитывать. Чуть-чуть осталось. Важно ведь, чтобы там был хороший пляж, правда?

Амунэгэ взял меня за руки и ткнулся лицом в мои ладони. Детский жест, вообще-то.

— Старший брат, — сказал он глухо, — мне иногда кажется, что ты врёшь. Обо всём хорошем — врёшь. О детях врёшь, хоть мы и видели видеозапись. И об эвакуации врёшь. Чтобы нам было чуть легче. Но всё равно — я благодарен.

Я высвободил руку и погладил его гриву, заплетённую в три косы:

— Ну вот ещё выдумал, тюленёнок! Я уже слишком старый, чтобы врать, ты же видишь.

Чуткий умница…

И отпустил он меня — нехотя. А у его мастерской меня перехватил Хэлга, пилот Армады, очень красивый и на удивление отчаянный мальчик.