- Ну, я гашу. Спокойной ночи, - он задул свечку.
Они быстро и молча легли.
Еще не было пяти часов утра, как в дверь постучали. Они бесшумно, как привидения, оделись, не зажигая света, в мутном мерцании первой зари. Хозяин сварил для них кофе, но боязнь, что им опять придется с ним разговаривать, заставила их отказаться; натощак, дрожа от холода, они пошли в вокзальный буфет.
К полудню они уже обошли Марсель вдоль и поперек. С дневным светом и свободой к ним вернулась и смелость. Жак купил записную книжку, чтобы записывать свои впечатления, и время от времени останавливался с вдохновенным лицом и что-то набрасывал на скорую руку. Купили хлеба и колбасы, отправились в порт и уселись на связки канатов, напротив больших неподвижных пароходов и покачивающихся на волне парусников.
Подошел матрос, велел им слезть, начал разматывать канат.
- Куда идут эти корабли? - рискнул спросить Жак.
- А это смотря какие.
- Вон тот большой.
- На Мадагаскар.
- Правда? И мы увидим сейчас, как он отправится?
- Нет. Этот отходит только в четверг. Но если ты хочешь посмотреть на отправление, приходи сюда вечером, к пяти часам; видишь, вон там стоит "Лафайет", он отправляется в Тунис.
Так они узнали все, что нужно.
- Тунис - это не Алжир... - заметил Даниэль.
- Все равно - Африка, - сказал Жак, впиваясь зубами в краюху хлеба. Он сидел на корточках возле груды брезента, рыжий, с жесткими лохматыми волосами, которые торчали над низким лбом, с костлявым лицом и оттопыренными ушами, с худой шеей и маленьким носом, который он то и дело морщил, и был похож на белку, грызущую желудь.
Даниэль перестал жевать.
- Скажи... А может, написать им отсюда, прежде чем мы...
Жак так посмотрел на Даниэля, что тот осекся.
- Ты с ума сошел? - закричал Жак с набитым ртом. - Чтобы нас сразу сцапали, как только мы ступим на берег?
Он гневно глядел на друга. Лицо Жака было довольно невзрачно, его портило обилие веснушек, но глаза, ярко-синие, маленькие, глубоко посаженные, своевольные, жили на этом лице удивительной жизнью, и взгляд так часто менялся, что его выражение было почти невозможно уловить: он был то серьезен, то через миг лукав, то ласков и даже нежен, то вдруг зол, почти жесток; глаза иногда набухали слезами, но чаще всего бывали сухими, жгучими, словно вообще неспособными смягчиться.
Даниэль хотел было возразить, но промолчал. Его миролюбивое лицо беззащитно отдавало себя на милость раздраженному Жаку; он даже улыбнулся, словно извиняясь. У него была своя манера улыбаться: маленький, тонко очерченный рот внезапно сдвигался влево, обнажая зубы, и от неожиданной вспышки веселья лицо, обычно серьезное, обретало особую прелесть.
Отчего этот подросток, не по годам рассудительный, терпел верховодство мальчишки? Начитанность Даниэля и свобода, которой он пользовался в семье, давали ему, казалось, бесспорное преимущество перед Жаком. К тому же в лицее, где они встречались, Даниэль считался хорошим учеником, а Жак вечно ходил в лоботрясах. Ясный ум Даниэля без всяких усилий опережал требования школьной программы. Жак, напротив, занимался из рук вон плохо, а вернее сказать, не занимался вообще. По неспособности? Нет. Но способности его, увы, развивались не в том направлении, какое ценилось в школе. В нем сидел озорной бесенок, который без конца подбивал его на сотни дурацких выходок; мальчик не в силах бывал устоять перед соблазнами; казалось, он вообще не отвечает за свои поступки и лишь потакает капризам все того же бесенка. Но непостижимым оставалось другое: хотя всегда и во всем он был в классе последним, однокашники и даже преподаватели, словно помимо своей воли, относились к нему с обостренным интересом; среди детей, чья индивидуальность была придавлена привычной и безжалостной дисциплиной, среди учителей, чья жизненная энергия угасла под гнетом возраста и рутины, этот лентяй и уродец, который поражал окружающих прямодушием и своеволием, который, казалось, жил в мире выдумки и мечты, в мире, созданном им самим и для себя одного, и который без малейшего колебания отваживался на самые несуразные выходки, это маленькое чудовище вызывало ужас, но и внушало безотчетное уважение. Даниэль был одним из первых, кто испытал на себе притягательную силу этой натуры, более грубой, чем он сам, но такой богатой, непрестанно удивлявшей и просвещавшей его; впрочем, в нем тоже горело пламя, он тоже был полон бунтарской жажды свободы. Что до Жака, ученика-полупансионера католической школы, выходца из семьи, где религиозные обряды занимали огромное место, то он, смутно ощущая, что за протестантом Даниэлем таится мир, чуждый и враждебный его миру, стал искать с ним знакомства, делая это поначалу ради удовольствия лишний раз вырваться за пределы ненавистной тюрьмы. Но за две-три недели их товарищеские отношения с быстротою пожара превратились во всепоглощающую, страстную дружбу, и в ней они обрели наконец спасение от нравственного одиночества, от которого они, сами того не ведая, оба жестоко страдали. Это была любовь целомудренная, любовь мистическая, в которой, устремляясь к грядущему, сливались их молодые сердца; для них становились общими все те неистовые и противоречивые чувства, которые пожирали их четырнадцатилетние души, - начиная со страсти к разведению шелковичных червей и к головоломной тайнописи и кончая той пьянящей жаждой жизни, которая разгоралась в них после каждого прожитого дня.
Молчаливая улыбка Даниэля усмирила Жака, и он снова впился зубами в кусок хлеба. Нижняя часть лица была у него довольно вульгарной: семейная челюсть Тибо, слишком большой рот с потрескавшимися губами, рот некрасивый, но выразительный, чувственный, властный. Он поднял голову.
- Вот увидишь, я знаю, - сказал он, - в Тунисе легко прожить! Любого, кто только захочет, нанимают на рисовые плантации; и там все жуют бетель, это просто замечательно... Нам сразу заплатят, и мы до отвала наедимся фиников, мандаринов, гуайяв...
- Мы им напишем оттуда, - рискнул вставить Даниэль.