На другой день Жак сидел в одиночестве на незастланной кровати. Он не знал, как убить это субботнее утро, такое унылое и тоскливое, когда приходится торчать взаперти в четырех стенах. Вспоминал лицей, урок истории, Даниэля. Прислушивался к утренним звукам, - они были непривычны, даже как будто враждебны, - шарканье веника по ковру, скрип дверей под натиском сквозняка. Он не был ни угнетен, ни подавлен, - скорее даже возбужден; но бездействие казалось невыносимым, тяжко томило ощущение таинственной угрозы, витавшей в самой атмосфере отцовского дома. Истинным избавлением для него была бы сейчас возможность свершить акт самопожертвования, поступок героический и нелепый, который дал бы мгновенный выход переполнявшей его нежности. Временами он поднимал голову, чувствуя жалость к самому себе, весь во власти какого-то извращенного наслаждения, в котором сливались отвергнутая любовь, ненависть и гордыня.
Кто-то подергал за дверную ручку. Это была Жизель. Ей только что вымыли голову, по плечам разметались мокрые черные кудри; она была в рубашке и штанишках; ее шея, руки, ноги были коричневыми от загара, и в своих пышных панталончиках, с красивыми собачьими глазами, свежими губками и копной нечесаных волос она выглядела маленьким алжирцем.
- Чего тебе? - хмуро бросил Жак.
- Проведать тебя пришла, - сказала она, глядя ему в глаза.
В свои десять лет она за эту неделю успела догадаться о многом. Наконец-то Жако вернулся. Но жизнь не вошла еще в привычную колею; вот, например, тетка - только начала ее причесывать, а ее вдруг зовут к г-ну Тибо, и она побежала, и бросила ее с распущенными волосами, взяв обещание, что она будет себя хорошо вести.
- Кто это звонил? - спросил он.
- Господин аббат.
Жак нахмурился. Она примостилась рядом с ним на кровати.
- Бедный Жако, - прошептала она.
Ему стало так хорошо от этого выражения любви, что в порыве благодарности он посадил ее к себе на колени и поцеловал. Но он был начеку.
- Беги, сюда идут, - выдохнул он и подтолкнул ее к дверям.
Он едва успел сесть в ногах кровати и раскрыть учебник грамматики. За дверью послышался голос аббата Векара:
- Здравствуй, малышка. Жако здесь?
Он вошел и остановился на пороге. Жак сидел, не поднимая глаз. Аббат подошел к нему и ущипнул за ухо.
- Хорош гусь, нечего сказать! - проговорил он.
Но, видя, что мальчик упрямится, аббат сразу переменил тон. С Жаком он всегда держался настороженно. К этой овечке, которая частенько бывала овечкой заблудшей, он испытывал особенную любовь, смешанную с любопытством и уважением; он давно понял, какие силы заложены в этой душе.
Аббат сел и притянул мальчика к себе.
- Попросил ли ты, по крайней мере, прощения у отца? - спросил он, хотя прекрасно знал, как обстояло дело. Жака покоробило это притворство; он равнодушно взглянул на аббата и отрицательно помотал головой. Наступило короткое молчание.
- Дитя мое, - продолжал священник опечаленным голосом, в котором сквозила нерешительность, - не скрою от тебя, как меня все это огорчает. До сих пор, невзирая на твое плохое поведение, я всегда защищал тебя перед отцом. Я ему говорил: "У Жако доброе сердце, он исправится, запасемся терпением". Теперь я уж не знаю, что и сказать, - хуже того, я не знаю, что и подумать: я узнал о тебе такие вещи, в которых никогда, никогда не решился бы тебя подозревать. Мы с тобой еще к этому вернемся. Но я сказал себе: "У него будет время подумать, он придет к нам, раскаявшись, а если раскаянье искренне, им искупается самое тяжкое прегрешение". И что же? Вот ты сидишь предо мною, и на лице твоем я читаю злобу, и нет на нем ни тени сожаления, нет ни слезинки в глазах. На сей раз твой бедный отец совершенно пал духом, и это удручает меня. Он задается вопросом, до каких степеней порока ты докатился, если сердце твое так зачерствело. И, право, таким же вопросом задаюсь отныне и я.
Жак стискивал в карманах кулаки и прижимал к груди подбородок, чтобы не дать рыданиям вырваться наружу, чтобы ничем не выдать своего состояния. Он один только знал, скольких мук стоил ему отказ попросить прощения, какие сладкие слезы был бы он счастлив пролить, если бы его встретили так, как встретили Даниэля! Но нет! Будь что будет, и пусть никто никогда не узнает о тех чувствах, которые он испытывает к отцу, о животной привязанности, что приправлена горькой обидой и словно еще жарче разгорелась теперь, когда не остается больше надежд на взаимность!
Аббат молчал. Кроткое выражение лица делало его молчание еще более тяжким. Потом, глядя вдаль и без всяких предисловий, он заговорил нараспев:
- У некоторого человека было два сына. И младший из них, собрав все, пошел в дальнюю сторону и там расточил имение свое, живя распутно. Когда же он прожил все, пришел он в себя и сказал: "Встану, пойду к отцу моему и скажу ему: "Отче! Я согрешил против неба и пред тобою и уже недостоин называться сыном твоим". Встал и пошел к отцу своему. И когда он был еще далеко, увидел его отец и сжалился; и, побежав, пал ему на шею и целовал его. Сын же сказал ему: "Отче! Я согрешил против неба и пред тобою и уже недостоин называться сыном твоим..."
Боль, терзавшая Жака, оказалась сильней его воли: он разрыдался.
Аббат переменил тон.
- Я знал, что ты не испорчен в сердце своем, дитя мое. Нынче утром я молился за тебя. Так пойди же, как блудный сын, пойди к отцу своему, и он пожалеет тебя. И он тоже скажет: "Станем веселиться, ибо этот сын мой пропадал и нашелся!"
И Жак вспомнил, что в честь его возвращения в прихожей горела люстра, а г-н Тибо остался в сюртуке; мысль, что, быть может, он сам испортил готовившийся праздник, растрогала его еще больше.
- Я хочу тебе еще кое-что сказать, - продолжал священник, гладя рыжую мальчишескую голову. - Твой отец принял на твой счет серьезное решение... Он запнулся; подыскивая слова, он ласково трепал оттопыренные уши, которые под его рукой то прижимались к щекам, то распрямлялись, точно пружина, и начинали пылать; Жак не смел шелохнуться. - ...решение, которое я одобряю, подчеркнул аббат, он поднес указательный палец к губам и настойчиво пытался поймать взгляд Жака. - Он хочет на некоторое время отослать тебя далеко отсюда.