- Немцы находятся под гипнозом русской опасности...
- Понятно! Другое дело, когда Россия разовьется внутриполитически настолько, что забастовка станет возможной одновременно в обеих странах!..
Жак не уступал:
- Во-первых, сейчас нельзя говорить с уверенностью, что в России забастовка невозможна, - во всяком случае, частичные забастовки, как, например, те, что были на Путиловском заводе; распространившись на другие центры, они могли бы очень помешать махинациям военной партии... Но оставим Россию. Есть совершенно ясный аргумент, который можно противопоставить национальным антипатиям немецких социал-демократов. Им надо сказать: "Приказ о всеобщей забастовке, отданный чисто механически в день мобилизации, явился бы для Германии гибельным. Пусть так. Но превентивная забастовка? Которую социалисты могли бы объявить в период, когда отношения между державами только натянуты, в период дипломатического кризиса, задолго до того, как речь зайдет о мобилизации? Так вот, одна угроза подобного потрясения в жизни страны, если бы такая угроза была серьезна, могла бы заставить ваше правительство согласиться на посредничество..." Перед этим аргументом возражения немцев были бы бессильны. А насколько мне известно, такова именно платформа, которую французская партия будет защищать на совещании Бюро в Брюсселе.
Мейнестрель стоял у стола, склонив голову над бумагами, и, казалось, ни на мгновение не заинтересовался спором. Он выпрямился, подошел к Жаку и Ричардли и встал между ними. На его губах играла лукавая усмешка.
- А теперь, ребята, выкатывайтесь. Мне надо поработать. Побеседуем потом. Возвращайтесь оба в четыре часа. - Он бросил почти тревожный взгляд на окна. - Не понимаю, почему Фреда... - Затем обратился к Ричардли: Во-первых, дай Жаку самые точные указания, как ему встретиться с Княбровским. Во-вторых, урегулируй с ним денежный вопрос: ведь он будет в отсутствии недели две или три...
Говоря это, он подталкивал их к двери и захлопнул ее, когда они вышли.
XXVII
Антверпен жарился под убийственными лучами послеполуденного солнца, словно какой-нибудь город в Испании.
Прежде чем выйти на панель, Жак, зажмурив глаза от ослепительного света, посмотрел на вокзальные часы: десять минут четвертого. Амстердамский поезд должен был прийти в три часа двадцать три минуты; самое лучшее поменьше маячить у всех на глазах в здании вокзала.
Переходя через улицу, он быстро оглядывал людей, сидевших за столиками на террасе пивной напротив. Видимо, успокоенный этим осмотром, он занял свободный столик в стороне от прочих и заказал пива. Несмотря на то что была середина дня, привокзальная площадь казалась почти пустой. Придерживаясь затененного тротуара, все пешеходы делали один и тот же крюк, словно муравьи. Трамваи, которые подъезжали сюда со всех концов города, таща под собой свою черную тень, встречались на перекрестке, и их раскаленные солнцем колеса визжали на повороте.
Три двадцать. Жак поднялся и взял влево, чтобы зайти в здание вокзала с бокового фасада. В зале для ожидающих народу было немного. Старый, неряшливо одетый бельгиец в форменной фуражке поливал из лейки пол, чертя восьмерки на запыленных плитах.
Наверху, на эстакаде, поезд приближался к платформе.
Когда пассажиры стали спускаться вниз, Жак, продолжая читать газету, подошел к подножию большой лестницы и, не разглядывая никого в упор, стал рассеянно смотреть на проходящую публику. Мимо него прошел человек лет пятидесяти; на нем был серый полотняный костюм, под мышкой - пачка газет. Поток пассажиров быстро иссяк. Вскоре не осталось никого, кроме запоздавших: нескольких старух, которые с трудом спускались по ступеням.
Тогда, как будто тот, кого он поджидал, не приехал, Жак повернулся и неторопливым шагом вышел из вокзала. Только очень ловкий и опытный полицейский агент заметил бы взгляд, который он кинул через плечо, прежде чем сойти с тротуара.
Он снова направился по улице Кайзера до улицы Франции, поколебался немного, словно турист, размышляющий, куда бы ему двинуться, повернул направо, прошел мимо Оперного театра, на мгновение задержавшись там, чтобы пробежать глазами афишу, и без излишней торопливости зашел в один из сквериков перед Дворцом правосудия. Там, заметив пустую скамью, он почти упал на нее и вытер платком лоб.
В аллее, не обращая внимания на жару, играла в мяч гурьба мальчишек. Жак вынул из кармана несколько сложенных вместе газет и положил их рядом с собой на скамейку. Затем закурил папиросу. И так как мячик подкатился к его ногам, он, смеясь, схватил его. Дети с криком окружили Жака. Он бросил им мяч и принял участие в игре.
Через несколько минут на край скамейки присел другой прохожий. В руке у него было несколько небрежно сложенных газет. С уверенностью можно было сказать, что это иностранец, и почти наверняка славянин. Низко надвинутая на лоб кепка скрывала верхнюю половину лица. Солнце бросало два светлых пятна на плоские скулы. Лицо было бритое - лицо уже пожилого человека, изборожденное морщинами, энергичное. Загорелая кожа цвета хлебной корки своеобразно гармонировала с глазами; под кепкой настоящий цвет их разобрать было трудно, но они были светлые, голубые или серые, и странно лучистые.
Человек вынул из кармана небольшую сигару и, повернувшись к Жаку, вежливо дотронулся до козырька своей кепки. Чтобы зажечь сигару о папиросу Жака, ему пришлось наклониться, опираясь о скамейку рукой, державшей газеты. Их взоры скрестились. Человек выпрямился и снова положил газеты к себе на колени. Он очень ловко взял газеты соседа, оставив свои на скамейке рядом с Жаком, который тотчас же небрежным движением положил на них руку.
Глядя куда-то вдаль, не шевеля губами, голосом едва различимым деревянным голосом чревовещателя, которым научаются говорить в тюрьмах, человек прошептал:
- Конверт в газетах... Там же последние номера "Правды"{548}...
Жак даже глазом не моргнул. Он продолжал самым естественным образом забавляться с детьми. Он далеко бросал мяч; дети устремлялись за ним; завязывалась схватка, веселая борьба; поймавший мяч с торжеством приносил его обратно, и игра возобновлялась.