Даниэль подкатил к Жаку кресло, обитое потертой кожей.
- Садись. Я только вымою руки.
Жак с размаху опустился на заскрипевшие пружины. Подняв глаза к окну, он стал рассматривать панораму крыш, залитых горячим солнечным светом. Он узнал купол Французского института, стрельчатые башни церкви Сен-Жермен-де-Пре, башни церкви св. Сульпиция.
Потом он повернулся, взглянул в сторону умывальной и сквозь полузадернутые занавеси увидел Даниэля. Молодой человек снял китель и облачился в голубую пижамную куртку. Он сидел перед зеркалом и с внимательной улыбкой приглаживал ладонями волосы. Жак поразился, словно открыл некую тайну. Даниэль был красив, но он, казалось, так мало сознавал это; в его точеном профиле было столько мужественной простоты, что Жак и представить себе не мог приятеля самодовольно созерцающим свое отражение в зеркале. И внезапно, когда Даниэль снова подошел к нему, он с необычайным волнением подумал о Женни. Брат и сестра не были похожи; тем не менее оба они унаследовали от отца тонкость сложения, стройную гибкость, которая придавала нечто несомненно родственное их походке.
Он поспешно встал и направился к стеллажам, где находились подрамники.
- Нет, - сказал, приблизившись, Даниэль. - Здесь все старье... тысяча девятьсот одиннадцатого... Все, что я написал в тот год, - подражание. Ты помнишь, наверное, жестокое словцо Уистлера{579}, кажется, о Берн-Джонсе: "Это похоже на что-то, должно быть, очень хорошее..." Лучше посмотри вот это, - сказал он, потянув к себе несколько полотен, изображавших одно и то же, - не считая нескольких деталей, - обнаженное тело.
- Это я писал как раз накануне призыва... Один из тех этюдов, которые больше всего помогли мне понять...
Жаку показалось, что Даниэль не закончил фразы.
- Понять что?
- Да вот это самое... Эту спину, эти плечи... Я считаю очень важным наметить нечто прочное, например, такое вот плечо, спину - и работать над ними, пока не начнешь видеть подлинную правду... простую правду, которая исходит от прочных, вечных вещей... Мне кажется, что если сделать известное усилие, быть внимательным, углубиться в предмет, то в конце концов это откроет тайну... даст решение всего... некий ключ к познанию мира... И вот это плечо, эта спина...
"Плечо, спина..." А Жак думал о Европе, о войне.
- Все, чему я научился, - продолжал Даниэль, - я почерпнул в упорной работе над одной и той же моделью... Зачем менять? Можно добиться от себя гораздо большего, если настойчиво возвращаться все к одной и той же отправной точке; если нужно - начинать всякий раз сначала и двигаться дальше все в том же направлении. Мне кажется, если бы я был романистом, то, вместо того чтобы менять персонажей с каждой новой книгой, я бы постоянно изображал одних и тех же, все углубляя и углубляя...
Жак неодобрительно молчал. Какими искусственными, бесполезными, неактуальными представлялись ему эти эстетические проблемы!.. Он уже не мог понять смысла такой жизни, какую вел Даниэль. Он спрашивал себя: "Что подумали бы о нем в Женеве?" И ему стало стыдно за друга.
Даниэль приподнимал свои полотна одно за другим, поворачивая их к свету, прищурившись, окидывая быстрым взглядом, затем ставил на место. Время от времени он отставлял одно из них в сторону, под ближайший мольберт: для Людвигсона.
Он пожал плечами и процедил сквозь зубы:
- В сущности, дарование - это почти ничто, хотя оно необходимо!.. Важен труд. Без труда талант - это фейерверк: на мгновение ослепляет, но потом ничего не остается.
Как бы нехотя он отобрал один за другим три подрамника и вздохнул.
- Хорошо было бы никогда ничего не продавать им. И всю жизнь работать, работать.
Жак, продолжавший наблюдать за ним, промолвил:
- Ты все так же глубоко любишь свое искусство?
В его тоне слышалось несколько пренебрежительное удивление, и Даниэль это заметил.
- Чего ты хочешь? - сказал он примирительным тоном. - Не все же обладают способностью к действию.
Из осторожности он скрывал свою настоящую мысль. Он полагал, что на свете вполне достаточно людей действия для совершения всех благодеяний, которыми они награждают человечество; и что даже в интересах коллектива люди, которые, как он или Жак, могут развить свои дарования и стать художниками, должны предоставлять область действия тем, у кого нет ничего другого. На его взгляд, Жак, бесспорно, изменил естественному своему назначению. И в скрытности, в озлобленности своего друга детства он склонен был усматривать подтверждение этого взгляда: свидетельство некоей тайной неудовлетворенности; сожаление, испытываемое теми, кто смутно сознает, что изменил своей судьбе, и горделиво прячет за вызывающей и презрительной позой невысказанное сознание своего отступничества.
Лицо Жака приняло жесткое выражение.
- Видишь ли, Даниэль, - заговорил он, опустив голову, что приглушало его голос, - ты живешь, замкнувшись в своем творчестве, как будто ничего не знаешь о людях...
Даниэль положил этюд, который держал в руках.
- О людях?
- Люди - это несчастные животные, - продолжал Жак, - животные, которых мучают... Пока отвращаешь взгляд от их страданий, может быть, и можно жить, как ты живешь. Но если хоть раз соприкоснешься с человеческим горем, невозможно вести жизнь художника... Понимаешь?
- Да, - медленно произнес Даниэль. И, подойдя к окну, он несколько мгновений созерцал расстилающееся перед ним море крыш.
"Да, - размышлял он, - разумеется, Жак прав... Горе... Но что с ним поделаешь? Все на свете безнадежно... Все - за исключением именно искусства! - И более чем когда-либо чувствовал он себя привязанным к этому чудесному убежищу, где ему удалось устроить свою жизнь. - Зачем мне взваливать себе на шею грехи и несчастья мира? Это только парализует мои творческие силы, задушит мое дарование безо всякой пользы для кого-либо. Я не родился апостолом... И, кроме того, допустим даже, что это чудовищно, - но я всегда твердо желал быть счастливым!"
Это была правда. С детства старался он защищать свое счастье от всего и от всех с наивным, быть может, но вполне сознательным чувством, что в этом состоит его первая обязанность по отношению к самому себе. Обязанность, впрочем, нелегкая, требовавшая неусыпного внимания: стоит человеку чуть-чуть уступить обстоятельствам, и он уже готовит себе беду... Первым условием счастливого существования была для него независимость, а он хорошо знал, что нельзя отдаться какому-либо общему делу, не пожертвовав предварительно своей свободой... Но Жаку он не мог сделать подобного признания. Ему пришлось молчать и принять презрительное осуждение, прочитанное в глазах друга.