- Вы молчите. Я не могу угадать ваших мыслей. Но мне это безразлично. Да, правда: мне почти безразлично, что вы обо мне думаете! Настолько я уверен, что смогу убедить вас, если вы меня выслушаете! Можно ли отрицать очевидность? Рано или поздно, рано или поздно вы поймете. Я чувствую, что у меня хватит силы и терпения завоевать вас вновь... На протяжении всего моего детства вы были для меня центром вселенной: я не мог представить себе свое будущее иначе, как в сочетании с вашим, - хотя бы даже против вашей воли. Против вашей воли, как сегодня вечером. Ведь вы всегда были немного... суровы со мною, Женни! Мой характер, мое воспитание, мои резкие манеры - все во мне вам не нравилось. В течение стольких лет вы противопоставляли всем моим попыткам к сближению какую-то антипатию, которая делала меня еще более угловатым, еще более антипатичным. Ведь правда?
"Правда", - подумала она.
- Но уже тогда ваша антипатия была мне почти что безразлична. Как нынче вечером... Разве могло это что-либо значить по сравнению с тем, что чувствовал я? По сравнению с моим чувством, таким сильным, упорным... и таким естественным, таким главным, что я очень долгое время не умел, не смел назвать его настоящим именем. - Голос его дрожал, прерывался. - Вспомните... В то прекрасное лето... Наше последнее лето в Мезоне!.. Разве вы не поняли в то лето, что мы под властью некоего рока? И что нам от него не уйти?
Каждое пробужденное воспоминание вызывало к жизни другие и повергало ее в такое глубокое смятение, что у нее опять возникло желание убежать, не слышать больше его слов. И все же она продолжала слушать, не упуская ни единого звука. Она задыхалась, как и он, и собирала всю свою волю, чтобы дышать как можно ровнее, чтобы не выдать себя.
- Когда между двумя людьми было то, что было между нами, Женни, - это влечение друг к другу, это ожидание, эта безграничная надежда, - тогда пускай пройдут четыре года, десять лет - какое это имеет значение? Такие вещи не стираются... Нет, не стираются, - вдруг повторил он. И добавил тише, будто поверяя ей тайну: - Они только растут, укореняются в нас, а мы этого даже не замечаем!
Она почувствовала, что в ней задето самое сокровенное, словно он дотронулся до больного места, до скрытой раны, о существовании которой она сама едва ли подозревала. Она немного откинула голову и оперлась вытянутой рукой о скамейку, чтобы держаться прямо.
- И вы остались той самой Женни, Женни того лета. Я это чувствую, и я не ошибаюсь. Та же самая! Одинокая, как тогда. - Он запнулся. Несчастливая... как тогда... И я тоже такой, каким был. Одинокий; столь же одинокий, как и прежде... Ах, Женни, два одиноких существования! И вот уже четыре года каждое безнадежно погружается во мрак! Но вот они внезапно обрели друг друга! И теперь они могли бы так хорошо... - На секунду он остановился. Затем с силой продолжал: - Вспомните тот последний день сентября, когда я собрал все свое мужество, чтобы сказать вам, как нынче вечером: "Мне нужно с вами поговорить!" Вы припомнили? Это было поздним утром, мы стояли на берегу Сены, в траве перед нами лежали наши велосипеды... Говорил я, как сейчас. И, как сейчас, вы ничего не отвечали... Но вы все-таки пришли. И слушали меня, как нынче вечером... Я угадывал, что вы готовы согласиться... Глаза у нас были полны слез... И когда я замолчал, мы тут же расстались, не в силах даже взглянуть друг на друга... О, как значительно было это молчание! Как печально! Но то была светлая грусть озаренная надеждой!
На этот раз она сделала резкое движение и выпрямилась.
- Да... - вскричала она, - а через три недели...
Подавленное рыдание заглушило конец фразы. Но бессознательно она пользовалась своим гневом, чтобы хоть как-нибудь скрыть от себя самой охватывающее ее упоение.
Все остатки страха и неуверенности, которые еще оставались у Жака, были сразу сметены этим возгласом упрека, в котором он услышал признание! Могучее чувство радости овладело им.
- Да, Женни, - продолжал он дрожащим голосом, - мне надо объяснить вам и это - мой внезапный отъезд... О, я не хочу выискивать для себя оправданий. Я просто впал в безумие. Но я был так несчастен! Ученье, жизнь в семье, отец... И еще другое...
Он думал о Жиз. Можно ли было уже сегодня... Ему казалось, что он ощупью движется по краю пропасти.
И он тихо повторил:
- И еще другое... Я вам все объясню. Я хочу быть с вами искренним. Совершенно искренним. Это так трудно! Когда говоришь о себе, сколько ни старайся, а всей правды никак не скажешь... Эта постоянная тяга к бегству, эта потребность освободиться, все ломая вокруг себя, - это страшная вещь, это как болезнь... А ведь я всю жизнь только и мечтал о ясности духа, о покое! Мне всегда представляется, будто я становлюсь добычей других людей; и что, если бы я вырвался, если бы мог начать в другом месте, далеко от них, совсем новую жизнь, я бы наконец достиг этой ясности духа! Но выслушайте меня, Женни: теперь я уверен, что если на свете есть кто-нибудь, способный меня излечить, дать мне какую-то прочную основу в жизни... то это - вы!
Во второй раз она повернулась к нему все с той же бурной стремительностью:
- А разве четыре года назад я сумела вас удержать?
У него возникло такое чувство, словно он наткнулся на что-то жесткое, что было в ней, что в ней все еще оставалось. И прежде, даже в те редкие часы, когда между их такими различными натурами начинало, казалось, устанавливаться взаимное понимание, он постоянно натыкался на эту скрытую жесткость.
- Это правда... Но... - Он колебался. - Разрешите мне высказать все, что я думаю: разве тогда вы что-нибудь сделали, чтобы меня удержать?
"Да, уж наверно, - мелькнуло у нее в голове, - я бы постаралась что-нибудь сделать, если бы знала, что он хочет уйти!"
- Поймите, я вовсе не пытаюсь смягчить свою вину! Нет. Я только хочу... (Его полуулыбка, робкий голос как бы заранее просили прощения за то, что он намеревался сказать.) Чего я от вас добился? Столь малого!.. Время от времени какой-нибудь менее суровый взгляд, менее отчужденное, менее сдержанное обращение, иногда какое-нибудь слово, в котором сквозила тень доверия. Вот и все... Зато сколько недомолвок, столкновений, отказов! Ведь правда? Разве я хоть когда-нибудь видел от вас поощрение, способное пересилить те болезненные порывы, которые толкали меня к неизведанному?
Она была слишком честна, чтобы не признать справедливость этого упрека. Настолько, что в данную минуту возможность обвинить самое себя доставила бы ей облегчение. Но он уселся рядом с нею, и она снова приняла замкнутый вид.