Выбрать главу

В первой комнате, из которой была широко открыта дверь на лестницу, Альфреда и Патерсон разговаривали между собой, стоя одни у окна. В обществе англичанина — Жак ещё раньше заметил это — молодая женщина охотно отказывалась от своей обычной роли молчаливой помощницы; казалось, что при нём она находила себя, своё лицо, которое в других случаях скрывала, — быть может, из робости. Альфреда держала под мышкой портфель Мейнестреля, а в руке — брошюру, из которой она что-то вполголоса читала Патерсону, слушавшему рассеянно, с трубкой в зубах. Он разглядывал склонённое над книжкой лицо, чёрную бахрому волос, тень, которую ресницы отбрасывали на её щёки, удивительную матовую кожу и, наверное, думал: «Вот бы написать эту живую плоть…» Ни тот, ни другая не заметили, что Жак прошёл мимо.

Во второй комнате собралось многочисленное общество. Возле двери сидел папаша Буассони со свисавшим на ляжки животом. Вокруг него стояли Митгерг, Герен и букинист Харьковский.

Буассони пожал руку Жака, не прерывая своей речи:

— Однако… однако… Что же это доказывает? Всё то же самое: недостаточность революционного динамизма… Почему? Слабость мышления! — Он откинулся назад, положив руки на колени, и улыбнулся.

Каждый день он приходил одним из первых. Он обожал споры. Это был француз, бывший профессор естественно-научного факультета в Бордо; занятия антропологией привели его к антропосоциологии, а смелость его лекций в конце концов сделала его подозрительным в глазах университетского начальства, и он нашёл себе пристанище в Женеве. В его наружности была странная особенность: огромная голова и совсем маленькое личико. Широкий лоб, переходящий в лысину, отвислые щёки и несколько подбородков один над другим окаймляли его физиономию рамой лишнего мяса, а в центре, на маленьком пространстве, были сосредоточены все черты лица: глаза, сверкавшие хитростью и добротой, короткий нос с жадными широкими ноздрями, словно чующими добычу, толстые губы, постоянно готовые улыбнуться. Казалось, вся жизнь толстяка сконцентрирована в этой миниатюрной живой маске, затерянной, словно оазис, в пустыне бледного жира.

— Я уже сто раз говорил, — продолжал он, как лакомка, облизывая губы, — борьбу надо вести прежде всего на философском фронте!

Митгерг неодобрительно сверкнул глазами из-за очков. Он покачал взъерошенной головой:

— Действие и мысль должны быть едины!

— Вспомните, что произошло в Германии в девятнадцатом веке… — начал Харьковский.

Папаша Буассони хлопнул себя по ляжкам.

— Вот, вот именно! — сказал он, смеясь, уже предвкушая победу в споре. Пример немцев…

Жак знал заранее всё, что скажет каждый из них: менялся только порядок возражений и аргументов, как расположение пешек на шахматной доске.

В центре комнаты стояли Желявский, Перинэ, Сафрио и Скада, образуя оживлённый квартет. Жак подошёл к ним.

— В капиталистической системе всё тесно переплетено, всё так прочно держится! — заявил Желявский, русский с длинными усами цвета пеньки.

— Вот почему надо только подождать, дорогой Сергей Павлович, — прошептал еврей Скада, с упрямой мягкостью выговаривая слова. — Крушение буржуазного мира совершится само собой…

Скада был израэлит из Малой Азии, человек лет пятидесяти. Крайне близорукий, он носил на крючковатом оливковом носу очки с толстыми, как линзы телескопа, стёклами. Он был очень некрасив: курчавые короткие волосы, словно приклеенные к яйцевидному черепу, огромные уши, но при этом тёплый, задумчивый взгляд, полный неистощимой нежности. Он вёл аскетический образ жизни. Мейнестрель называл Скаду — «мечтательный азиат».

— Как дела? — произнёс глубокий бас, и в то же мгновение тяжёлая рука опустилась Жаку на плечо. — Жарковато, а?

Это появился Кийёф. Он обошёл собравшихся, расточая рукопожатия и возгласы: «Как дела?» Он никогда не дожидался традиционного: «А у тебя как?» И сам отвечал зимой и летом: «Жарковато, а?» (Только сугробы снега на улицах заставили бы его изменить эту формулу.)

— Крушение, быть может, ещё далеко, но оно не-из-беж-но, — повторил Скада. — Время работает на нас. И это позволит нам умереть без сожаления… — Его дряблые веки опустились, и улыбка, ни к кому не обращённая, просто выражавшая его уверенность, медленно проползла по длинным, зашевелившимся, как змеи, губам.

Жан Перинэ выражал ему одобрение короткими и решительными кивками головы:

— Да, время работает!… Везде! Даже во Франции.

Он говорил быстро и громко, ясным голосом; простодушно высказывал всё, что приходило на ум. Его парижское произношение вносило забавную чёрточку в это космополитическое собрание. Ему можно было дать лет двадцать восемь — тридцать. Тип молодого рабочего из провинции Иль-де-Франс: оживлённый взгляд, пробивающиеся усики, выразительный нос, вид опрятный и здоровый. Он был сыном мебельного фабриканта из Сент-Антуанского предместья. Совсем молодым он из-за какой-то романической истории ушёл из семьи, узнал нищету, посещал анархистские кружки, сидел в тюрьме. Преследуемый после стычки с лионской полицией, бежал за границу. Жак очень любил его. Иностранцы держались от Перинэ на известном расстоянии: их смущала его смешливость, его выходки; в особенности оскорбительной казалась его неприятная привычка называть их в разговоре «макаронщик», «колбасник»… Он же не видел в этом ничего обидного: разве не называл он самого себя «парижской штучкой»?