- "Долой войну!" - пробурчал официант, разливавший кофе. Он видел 70-й год, был участником Парижской Коммуны. Теперь он сердито замотал головой. Поздно уже кричать: "Долой войну! Это то же самое, что орать: "Долой дождь!" - когда гроза уже разразилась...
Старик, который курил, щуря глаза, рассердился:
- Никогда не бывает поздно, Шарль! Видал бы ты, что творилось на площади Республики между восемью и девятью!.. Люди давились, как сельди в бочке!
- Я там был, - сказал Жак, подходя к ним.
- Ну, если ты там был, паренек, можешь подтвердить мои слова: никогда ничего подобного не бывало. А ведь я на своем веку навидался демонстраций! Я выходил на улицу, когда мы протестовали против казни Феррера{83}: нас было сто тысяч... выходил, когда мы подняли шум из-за порядков на военной каторге и требовали освобождения Руссе; тогда тоже было не меньше ста тысяч... И уж наверное больше ста тысяч на Пре-Сен-Жерве, против закона о трехгодичной службе... Но сегодня вечером!.. Триста тысяч? Пятьсот тысяч? Миллион? Кто может знать? От Бельвиля до церкви святой Магдалины - один сплошной поток, один общий крик: "Да здравствует мир!.." Нет, ребята, такой демонстрации я еще никогда не видел, а я в этом кое-что смыслю! К счастью, полицейские были безоружны, не то при сегодняшних настроениях кровь потекла бы ручьями... Прямо скажу вам: будь мы все посмелее, сегодня весь их строй полетел бы к черту! Эх, упустили случай... Когда на площади Республики все двинулись со знаменами вперед, ей-богу, Шарль, был бы у нас во главе настоящий человек, знаешь, куда бы все, как один, пошли за ним? В Елисейский дворец - делать революцию!
Жак смеялся от радости.
- Ну, это пока откладывается! Откладывается до завтра, дедушка!
Сияющий, отправился он на вокзал, где без труда получил билет третьего класса до Берлина.
На перроне его ожидал сюрприз: там находились Ванхеде и Митгерг. Зная, в котором часу он едет, они пришли пожать ему руку на прощанье. Ванхеде потерял шляпу; лицо у него было бледное, печальное и словно помятое. Митгерг, наоборот, красный и взбешенный, сжимал в карманах кулаки. Его арестовали, осыпали ударами, повели к полицейским машинам, и лишь в последний момент, благодаря сумятице, ему удалось скрыться. Он рассказывал о своем приключении наполовину по-французски, наполовину по-немецки, отчаянно брызгая слюной и тараща возмущенные глаза за стеклами очков.
- Не оставайтесь тут, - сказал им Жак, - незачем нам троим привлекать к себе внимание.
Ванхеде зажал руку Жака между своими ладонями. На его словно бы безглазом лице нервно мигали бесцветные ресницы. Он прошептал ласковым и просительным тоном:
- Будьте осторожны, Боти...
Жак рассмеялся, чтобы скрыть волнение:
- В среду в Брюсселе!
В этот же самый час на улице Спонтини в своей маленькой гостиной на втором этаже стояла Анна, совсем одетая, готовая к выходу; напряженно глядя перед собой, она прижимала к щеке телефонную трубку.
Антуан уже потушил свет и собирался заснуть, прочитав предварительно все газеты. Заглушенный звонок телефона, который Леон каждый вечер ставил ему на ночной столик, заставил его подскочить.
- Ты, Тони? - прошептал издалека нежный голос.
- Ну? Что случилось?
- Ничего...
- Да нет же! Говори! - с беспокойством настаивал он.
- Ничего, уверяю тебя... Решительно ничего... Я только хотела услышать твой голос... Ты уже лег?
- Да!
- Ты спал, дорогой?
- Да... Нет, еще не спал... Почти... Правда, ничего серьезного?
Она засмеялась:
- Да нет же, Тони... Как мило, что ты так забеспокоился!.. Говорю тебе, мне хотелось услышать твой голос... Ты разве не понимаешь, что внезапно может так страшно, страшно захотеться услышать чей-то голос?..
Опершись на локоть, болезненно щурясь от света, он терпеливо ждал, всклокоченный и раздраженный.
- Тони...
- Ну?
- Ничего, ничего... Я люблю тебя, мой Тони. Мне так хотелось бы, чтобы сегодня вечером, сейчас, ты был подле меня...
На несколько секунд, показавшихся ей бесконечными, воцарилось молчание.
- Помилуй, Анна, я же тебе объяснил...
Она тотчас же прервала его:
- Да, да, я знаю, не обращай внимания... Доброй ночи, любимый.
- Доброй ночи.
Он первый повесил трубку. Этот звук отозвался во всем ее теле. Она закрыла глаза и еще в течение целой минуты прижимала ухо к трубке, надеясь на чудо.
- Я просто идиотка, - произнесла она наконец почти вслух.
Вопреки всякому здравому смыслу она надеялась - она была даже уверена, - что он скажет: "Иди скорее к нам... Я сейчас буду тоже".
- Идиотка!.. Идиотка!.. Идиотка!.. - повторяла она, швыряя на столик сумочку, шляпу, перчатки. И внезапно простая, тайная и ужасная правда встала перед нею: она мучительно нуждалась в нем, а ему она нисколько не была нужна!
XLVIII
Около восьми часов утра Жак, всю ночь не сомкнувший глаз, вышел из вагона на вокзале в Гамме, чтобы купить немецкие газеты.
Пресса единодушно осуждала Австрию за то, что она официально объявила себя "в состоянии войны" о Сербией. Даже правые газеты, пангерманская "Пост" или "Рейнише цейтунг", орган Круппа, выражали "сожаление" по поводу резко агрессивного характера австрийской политики. Набранные жирным шрифтом заголовки возвещали о срочном возвращении кайзера и кронпринца. Как ни парадоксально, большая часть газет, - отметив, что император, едва вернувшись в Потсдам, имел длительное и важное совещание с канцлером и начальниками генеральных штабов армии и флота, - возлагала большие надежды на то, что его влияние будет содействовать сохранению мира.
Когда Жак возвратился в купе, его спутники, запасшиеся, как и он, утренними газетами, обсуждали последние новости. Их было трое: молодой пастор, чей задумчивый взгляд чаще устремлялся к открытому окну, чем к газете, лежавшей у него на коленях, седобородый старик, по всей видимости еврей, и мужчина лет пятидесяти, полный и жизнерадостный, с начисто выбритыми головой и лицом. Он улыбнулся Жаку и, приподняв развернутый номер "Берлинер тагеблатт", который держал в руках, спросил по-немецки: