– На одного! Это мое! Ты для себя сам вали. – И стал торопливо обирать ветки. Ворона презрительно сплюнул, оценив добычу, и спорить не стал: ведер пять на двоих – не орехи. Но озлился на жадность хохла, задергался, покраснел, торопливо угнездился за рычагами трактора и лихо, как будто всю жизнь только это и делал, развернул «сотку» на месте, направил ее к другому, уже пустившему от страха перед неминуемой гибелью смолистую слезу, кедровому стволу. И вдруг, перед самым ножом бульдозера, загораживая собой ствол, явилось голое загоревшее тело:
– Стой! Не дам, сука вербованная! Это святое дерево!
Виктор Седых, бесшабашный лесной бродяга, артист и музыкант, не думая о себе кинулся на выручку с детства знакомого друга. Множество народа проводили и встретили на пристани эти кедры, укрывая людей на время ожидания под своей сенью и в полуденный зной и в осенние промозглые ночи, когда сырость сыплется с самых небес и проникает за воротник, стекает по брезенту плаща и разъедает старенькие сапоги. И никто, в благодарность за гостеприимство, не удосужился осквернить святыню, не развел на корнях кострища, не вырезал на коре на память: «Вася + Маша...»
Только что с того Микеше? Что до живого кедра Вороне, для которого ничто живое на свете вообще не свято? А для Микеши только рубль один и свят... И может ли быть что-то свято для перекати-поля, бродяги без дома и семьи, для которого главное урвать побольше здесь, урвать побольше там, перекатиться дальше и снова и снова урвать, а после хоть потоп, хоть пожар, хоть засуха – ему не возвращаться, не вить гнезда, не растить потомства. Побольше урвать – и на Большую землю. Когда рвач стремится к добыче – не стой у него на дороге: сомнет, раздавит, исхлещет. Не стой! Однако встал Витька, обхватив ствол руками: «Не дам!»
– Отойди, сучонок! – озверел Ворона. – Сомну!
И, в смутной надежде, что голый не устоит перед напором машины, испугается и отпрыгнет, рванул рычаг торсиона. Машина дернулась вперед на каких-то полметра и тут же встала как вкопанная. Но и этого малого рывка хватило, чтобы оборвать Витькину жизнь: как скорлупка хрустнула и смялась прижатая к дереву грудная клетка, обмякли легкие и остановилось горячее мальчишечье сердце. Ворона сдал назад трактор и подошел к обмякшему телу: изо рта трупа густо стекала кровь.
– Конец! – оценил Ворона и приказал Микеше: – Хватай его за ноги – надо концы в воду, мать его...
Бледный от страха Микеша подчинился безропотно: с Вороной шутить опасно. С предосторожностями труп вытащили на аппарель и спихнули в воду. Река привычно приняла Витькино тело – в последний раз, чтобы не отдать его берегу никогда: раздавленные не всплывают. Ворона тщательно отмыл руки и очень проникновенно посоветовал Микеше:
– О случившемся – молчок. Иначе – тебя посадят и мне не убежать. Ты тракторист, трактор твой, значит, ты и задавил парня. И вообще, сдается мне, что мы с тобой его еще живого в реку бросили: может, еще и оклемался бы, если бы ты его так усердно в воду не сволок. Так что, как задом перед ментами не крути, перед законом – ты соучастник. Точнее – я соучастник, а ты мокрушник. Так и запишем в протоколе. Усек?
Микеша усек и про себя решил, что первым же пароходом смоется в свой родной Николаев – подальше от Вороны и от ментов.
Глава двадцать вторая. Последнее камлание
Пам-пам-пам, тум-тум-тум! – разносится над Негой. Пам-пам-пам, тум-тум-тум! – вот уже который час будоражит поселок. Глухой, неясный звук несется со стороны пристани у Трех кедров. Там, у поверженного Микешей кедра, дымится жертвенный костер и идет камлание. Старик Проломкин добыл из секретного лабаза древнее шаманское облачение, просушил над костром дедовский еще, наверное, бубен и пляшет вокруг костра колдовскую пляску.
Там-там-там, бум-бум-бум! – колотит Проломкин в промасленную кожу колотушкой из заячьей лапы. Страшно его почерневшее лицо, страшен шаманский пояс с подвесками из медвежьих когтей и зубов, крысиных черепов и странных медных бляшек. Страшно слушать его хриплую песню. Страшно – но сидят и слушают. Слушают почти все поселковые ханты, что собрались на призыв бубна, от мала до велика. Слушают свободные от житейских дел жители поселка. Слушают мальчишки и девчонки. Слушают, смотрят и молчат. Редкий из них видел камлание – последних шаманов извели еще до войны, – мало кто слышал голос шаманского бубна, и уже совсем никто не видел старика Проломкина в шаманских одеждах. Если Проломкин решился в них облачиться и выйти при народе к костру с бубном – значит, случилось страшное, непонятное, что заставило старика забыть о себе, раскрыться, чтобы прилюдно плясать под свою непонятную песню.