Андрей присел на бревнышко в отдалении и стал считать отъезжающих. Наташка Осокина уезжает в город: устала ходить в сапогах и телогрейке, мечтает о красивых нарядах и будет швеей. Провожают Петьку Трифонова: он поступил в Тобольскую мореходку – и значит, быть ему капитаном. Зойка Михайлова будет учиться в фельдшерско-акушерской школе. И братья Гордеевы пришли с котомками: отец посылает их смотреть места для переезда в стороне Колпашева, на Васюгане, – подальше от экспедиции и колхоза, от которых житья не видать. И Кыкин явился со скромными пожитками.
– Иван! – окликнул его Андрей. – А ты куда плыть наладился?
Иван подошел поближе, вынул из желтых зубов погасшую трубочку, оглянулся враз заслезившимися глазами на обжитой еще его дедами поселок и пробормотал, как бы оправдываясь:
– Бежать нада. Шаман большую беду на деревню нашлет – дух его бродит, сердится. Экспедиция на Половинке все могилы бульдозером сломала, всех злых духов выпустила, на этом месте буровую поставили и под землей шайтанов тревожат. Рассердятся шайтаны – большую беду принесут: загорятся леса, протухнет вода, поссорятся люди, уедут из родных мест и старики, и их внуки. Из жарких краев, где леса низки, реки малы, а души людские мелки, приедут им взамен другие люди-нелюди, привезут много водки, много моторов, много ружей, и не останется по берегам Оби места для остяка. Уже и сейчас мало. Уезжаю я к родным на Вах – мне, однако, помирать пора. Может, еще не скоро туда геологи доберутся и не скоро еще сломают то кладбище, на котором меня положат. И вы отсюда уезжайте: проклято духами это место. Лесник на кладбище ходил – пропал. Витька Седых ходил – пропал. Мишка Тягунов ходил – пропал. Ты, Андрей, тоже ходил: не уедешь – пропадешь.
– Мишка Тягунов на кладбище ходил? – поспешил уточнить Андрей услышанную новость. Но Кыкин, поняв, что сболтнул лишнее, сделал вид, что не расслышал и поспешно отошел в сторону. Зато подошел Толя Белов, и тоже с чемоданом, собрался в Новосибирск, в ремесленное училище, учиться на токаря. Что это такое, Белов ничуть не представляет, зато уверен, что и кормить и одевать будут обязательно. А что потом – потом и видно будет. Скорее всего Советская Армия или Военно-Морской Флот.
– Ты слышал, что Кыкин про Тягунова сказал? – спросил его Андрей.
– Слышал, – кивнул головой Толя. – Только Кыкин еще не все сказал: Алимка Шингораев тоже туда ходил – и тоже утонул. Нечисто там – это точно. Я, может, потому и уезжаю, что Кыкин велит. И тебе бы тоже надо – вместе наследили.
– Да я бы и не задержался, – усмехнулся Андрей. – Однако не вдруг вырвешься: паспорт отобран, подписку о невыезде я дал, да и Ермаков сидит караулит, чтобы я самовольно не смотался... Кабы не он, я бы с тобой в ремеслуху подался. А из-за него я, похоже, надолго в колхозе застряну, и неизвестно еще, чем для меня следствие обернется. Как бы не загреметь железом, навроде Пипкина.
– Это верно, закон что дышло, куда повернул – туда и вышло, – повторил Белов от кого-то слышанное. – Может, мы с тобой, Андрюха, и не увидимся никогда. Кто его знает, как нас разбросает: я в Новосибирске, ты в Тюмени или еще хуже... На-ка вот, возьми обо мне на память. – Толя пошарил в кармане брюк и вытащил завернутый в носовой платок предмет.
– Это мне Алимка подарил, – пояснил Толя, разворачивая. – У него еще были. Он говорил, что на Половинке нашел.
Тряпица наконец развернулась, и на обнаженной ладони друга в сумерках тускло блеснул неизвестный Андрею орден – необыкновенного вида звезда, украшенная старинным российским гербом, кедровыми шишками и головами мамонтов... Толя переложил орден в протянутую руку Андрея и накрыл его сверху своей ладонью:
– Никому не показывай – отберут. У Алимки отобрали.
– Кто отобрал? – не замедлил с вопросом Андрей.
– Он мне не рассказывал, только обмолвился. А потом вскоре и утонул, – с загадочным видом прошептал Белов.
– Дело ясное, что дело темное, – согласился Андрей, пеленая орден в тряпицу. – Завтра на свету посмотрим...
Дело наступало действительно темное: сумерки сгустились в ту неприглядную ночь, какая бывает по осени на Севере, когда холодеющие небеса кутаются в плотную пелерину слоистых облаков и редкая звездочка рискнет выглянуть в проеденную в ней ветром прореху, чтобы отразиться в черной обской воде, секунду полюбоваться собственной блистательной красотой и снова упрятаться в плотную небесную вату от людских глаз. И только далеко за поселком, там, где на Половинке Нега изгибается подковой, над зубчатой стеной тайги в мрачных небесах теплится коричневатым светом еще неизвестная астрологам звезда – лампочка на верхней площадке новой буровой вышки. Ее мигающий свет отражается в горчичной осенней воде, непонятно тревожит и наполняет душу горечью и болью. Насмотревшийся от скуки на блики этой горькой звезды, Андрей явственно ощутил во рту полынный привкус и сплюнул раз-другой. Но горечь во рту не проходила. Стоило пойти к костру и прополоскать во рту горячим чайком – авось отмоется. Но и от горячей воды горечь не исчезла: или это вода в Неге прогоркла, или сама жизнь у Андрюхи начиналась горькая, как язевая желчь.
– Хочешь карамельку? – низким грудным голосом предложила Андрею долговязая Наташка Осокина. – Съешь – во рту горечь пройдет.
– И у тебя тоже горечь? – удивился Андрей.
– И у меня, – подтвердила Наташка. – От расставания с отцом. А у других от расставания с родными и близкими.
– Это горечь расставания с нормальной, спокойной жизнью, – подытожил Андрей.
– А она у нас когда-нибудь была, нормальная-то жизнь? – возразила ему почтальонка Геля. – Ее у нас сладкой никогда и не было. Под такой уж мы звездой родились и живем – под горькой... – Закончить ей не дал рев гудка: из протоки между островами, откуда его совсем и не ждали, вынырнул, можно сказать, совсем небольшой двухпалубный пароход. Огней он нес немного и потому за стеной еще не облетевших осин сумел подкрасться незамеченным.
– Это «Совет»! – узнали на берегу. – Это «Совет», только он один так мелко плавает, что может с любой стороны обойти...
– Советы по сравнению с Партией вообще мелко плавают, профсоюзы за ними на буксире тянутся, а комсомол на берегу руками машет, – непонятно к чему и зачем глубокомысленно изрек Пашка Нулевой. Но присутствующие его не услышали или из нажитой за долгие годы осторожности сделали вид, что не услышали. Такое слышать – дорого обойтись может.
Пароход причалил, берег заволновался, зашевелился тенями, и народ устремился к трапу. Впереди всех – Колонтаец с Микешей, а за ними те, кто помоложе и попроворней, занимать места в третьем классе. Андрей с места не тронулся: всей спиной ощущал цепкий взгляд Ермакова. Как загипнотизированный, он повернулся и подошел поближе к капитану: мол, не бойся, не смоюсь. На этот демарш капитан понимающе усмехнулся: «А куда ты к черту денешься? Присядь, пока не посадили. И не рыпайся».
Андрею в его положении рыпаться действительно не следовало. И он сел на пенек, почти безучастный к происходящему на берегу. Но если бы он не был занят своими невеселыми мыслями, то заметил бы, что у пароходного трапа произошло событие неординарное. Может быть, впервые за всю историю пристани у Трех кедров число приехавших осенним рейсом значительно превысило количество отъезжающих. Это вербованные на строительство поселка геологов гужом хлынули по трапу на берег, все одноликие и одномастные, как волчата одного помета. Приезжие сначала оттеснили от трапа провожающих аборигенов, а затем, перемешавшись с ними, окончательно растворили и поглотили в своей крикливой массе немногочисленных поселян.
На пароходе дали последний гудок, подняли трап и отработали назад колесами. Отъезжающие еще стояли на верхней палубе, размахивали руками, пытались чего-то выкрикивать, но пароход уже заглушал их своим пыхтением и шлепками по воде колесных плиц. Берег удалялся. Люди на пристани постепенно сливались в одно общее и аморфное, что не имеет ни своего лица, ни характера, ни индивидуальностей, – в то, что нельзя назвать словом «народ» и что стало именоваться понятием «трудящиеся», одинаково применимым и к рабочим волам и лошадям.
Над Негой нависли тучи густые и беспросветные.