При этих словах на лице доброго аббата промелькнула скорбная улыбка.
— Как? Неужели вы думаете, что дело дойдет до казни?
— Да, дитя мое, именно — до казни; у него уже изъяли все документы и постановления, которые подтверждали его невиновность и могли бы помочь ему оправдаться; их изъяли, несмотря на возражения его несчастной матери, которая бережно хранила их как грамоту, дающую ее сыну право на жизнь; уже подвергнут проверке обнаруженный в его бумагах трактат о безбрачии духовенства, и объявлено, что трактат написан с целью распространения ереси. Конечно, вина Урбена велика, и любовь, толкнувшая его на такие мысли, как бы чиста она ни была, — тяжкий грех для человека, всецело посвятившего себя богу; но несчастный священник был далек от мысли поощрять ересь и написал свой трактат только для того, чтобы успокоить совесть мадемуазель де Бру. Было настолько очевидно, что его действительных прегрешений недостаточно для вынесения смертного приговора, что вновь извлекли на свет божий уже давно забытое обвинение в колдовстве, а кардинал, делая вид, будто верит этому обвинению, распорядился начать в Лудене новый суд и во главе его поставил Лобардемона; а это говорит о том, что несчастному уготована смерть. О, да будет угодно небу, чтобы вы никогда не узнали того, что на растленном языке правительства зовется государственным переворотом!
В этот миг из-за невысокой стены, окружавшей двор, раздался страшный вопль; аббат и Сен-Map в ужасе вскочили с мест.
— Это женщина, — сказал старик.
— Душераздирающий вопль! — сказал юноша. — Что там такое? — обратился он к своим слугам, которые сразу же выбежали во двор.
Те ответили, что больше ничего не слышно.
— Тем лучше. А теперь не шумите, — крикнул им аббат.
Он затворил окно и обхватил голову руками.
— О, что за вопль, дитя мое! — Старик сильно побледнел. — Что за вопль! Он пронзил мне душу; случилось что-то ужасное. Боже мой! Этот крик ошеломил меня, я не в силах продолжать беседу. И надо же было, чтобы он раздался как раз в то время, когда я говорил с вами о вашей будущей судьбе! Да благословит вас бог, дорогое дитя мое! Преклоните колена.
Сен-Map исполнил желание наставника; старик благословил его, поцеловал в лоб и, помогая подняться, сказал:
— Уезжайте поскорее, дитя мое, уже поздно, вас могут застать у меня, уезжайте; оставьте здесь слуг и лошадей; закутайтесь в плащ и уезжайте. Мне надо еще кое-что написать, прежде чем наступят сумерки, а после этого я смогу отправиться в Италию.
Они вновь обнялись, пообещали писать друг другу, и Анри удалился. Аббат, следивший за ним из окна, крикнул:
— Что бы ни случилось — будьте благоразумны! — И он еще раз по-отечески благословил его, прошептав: — Бедный мальчик!
Глава IV
СУД
Oh vendetta di Dio, quaffto tu dei
Esser temuta da ciascun che legge
Cio, che fu manifesto agli occhi miei
О божья месть, как тяжко устрашен
Быть должен тот, кто прочитает ныне,
На что мой взгляд был въяве устремлен![7]
Несмотря на обычай, введенный кардиналом Ришелье, проводить закрытые судебные разбирательства, судьи луденского кюре решили открыть двери для народа; однако они вскоре в этом раскаялись. Они были уверены, что достаточно одурачили толпу своими ухищрениями, продолжавшимися около полугода; все они желали гибели Урбена Грандье, но им хотелось также чтобы смертный приговор, который они подготовили и который, как сказал добрый пастырь в беседе со своим воспитанником, им приказано было вынести, был как бы утвержден негодованием народа.
Лобардемон являлся своего рода хищной птицей, которую кардинал всегда направлял туда, где ему для осуществления мести требовался надежный и ловкий сподручный, и в данном случае Лобардемон вполне оправдал павший на него выбор. Только одна ошибка была допущена: он разрешил, противно установившемуся обычаю, гласный суд; он намеревался запугать и устрашить; он устрашил, но вызвал отвращение.
Толпа, которую мы оставили у входа в помещение суда, простояла там два часа, в то время как глухие удары молота возвещали о том, что в большом зале наспех делаются какие-то странные приготовления. Наконец стража распахнула тяжелые скрипящие двери, и жадный до зрелищ народ хлынул в зал. Юного Сен-Мара внесло туда со второй волной, и он занял место за пилоном, откуда мог за всем наблюдать, не будучи замеченным. Он с досадой увидел, что группа горожан в черном оказалась рядом с ним; но широкие двери снова затворились, и вся часть помещения, где стоял народ, оказалась в такой темноте, что никого невозможно было узнать. На дворе было еще светло, а в зале уже горели факелы; но все они были сосредоточены в том конце, где возвышался помост с очень длинным столом, за которым разместились судьи; кресла, столы, ступени были покрыты черным сукном и отбрасывали на лица мрачные отсветы. Скамья для подсудимого стояла справа; на черной ткани, которой она была застлана, выделялись вышитые золотом языки пламени, олицетворявшие суть предъявленного ему обвинения. Подсудимый сидел, окруженный стражниками, руки его были но-прежнему скованы цепями, концы которых держали с показным ужасом два монаха; они нарочито шарахались от подсудимого при малейшем его движении, словно держали на поводке бешеного тигра или волка, или боялись, что их рясы вот-вот займутся пламенем. В то же время они тщательно старались заслонить обвиняемого от взоров толпы.
Бесстрастное лицо господина де Лобардемона как бы господствовало над судьями, которых он сам выбрал; ростом он был на целую голову выше остальных, да к тому же сидел в кресле, стоявшем на возвышении; в каждом его взгляде, тусклом и тревожном, содержался приказ. На нем была длинная, широкая красная мантия, на голове — черная скуфейка; казалось, он всецело погружен в разбор бумаг, которые он затем передавал судьям, а те по очереди рассматривали их. Обвинители — все лица духовные — помещались справа от судей; они были облачены в белые стихари и епитрахили; отец Лактанс выделялся среди них простотой своей капуцинской рясы, тонзурой и резкими чертами лица. В одной из лож сидел, желая быть незамеченным, епископ Пуатьевский; остальные ложи были заняты женщинами, скрытыми под вуалями. Перед помостом сновали отвратительные существа — подонки городских улиц; шесть молодых монахинь-урсулинок — то были свидетельницы — брезгливо сторонились их.
Остальную часть зала заполнила огромная, темная, молчаливая толпа; люди цеплялись за карнизы, балки; все они были полны ужаса, который передавался и судьям, ибо ужас этот объяснялся сочувствием обвиняемому. Многочисленные стражники с длинными пиками служили обрамлением зловещей картине этого людского сборища.
По знаку председателя свидетелям предложили удалиться; пристав растворил перед ними узкую дверь. Многие заметили, как настоятельница урсулинок, проходя мимо господина де Лобардемона, на мгновенье задержалась и сказала ему довольно громко:
— Вы обманули меня, сударь.
Но он остался по-прежнему невозмутим. Настоятельница удалилась.
В зале царило глубокое безмолвие.
Один из судей, по имени Умэн — орлеанский судья тайных дел, — важно, но с явным смущением, поднялся с места и стал оглашать нечто вроде обвинительного заключения таким тихим и хриплым голосом, что нельзя было разобрать ни слова. Однако речь его становилась внятной всякий раз, когда он произносил что-либо, что могло поразить простонародные умы. Он разделил улики на две группы; одни основывались на показаниях семидесяти двух свидетелей; другие — и наиболее достоверные — на заклинаниях досточтимых отцов, здесь присутствующих, — как воскликнул он, перекрестившись.