Выбрать главу

Если у нас есть другие друзья, то мы слишком низко их ценим, если думаем, что они ничего не значат при утрате одного из них. Если у нас нет больше друзей, то, значит, мы сами причинили себе гораздо больше вреда, чем причинила его нам судьба. Судьба отняла у нас только одного друга, а мы не сделали себе ни одного. Наконец, человек, у которого любви хватило только на одного, не мог и этого одного любить достаточно сильно. Если бы кто-либо, лишившись своего единственного платья, стал бы плакаться вместо того, чтобы подумать, каким образом защититься от холода и найти какое-либо одеяние, – разве не показался бы тебе такой человек совершеннейшим глупцом? Ты потерял любимого человека. Старайся полюбить другого. Благоразумнее заместить усопшего друга новым, чем плакать.

Я знаю, что то, что я собираюсь тебе сказать, составляет уже избитую истину, однако я все-таки повторю ее еще раз: если ты сам не положишь конца своей скорби, его положит время. Но, по-моему, благоразумному человеку должно быть стыдно излечиваться от горя усталостью. Лучше самому оставить печаль, чем быть оставленным ею. Потому оставь то, чему ты не можешь предаваться долго, даже если бы и хотел. Наши предки назначили женщинам для траура годичный срок не для того, чтобы они носили его так долго, но чтобы не носили его дольше. Для мужчин в законах нет указаний относительно срока траура, потому что нет для них достаточно приличного срока. И, однако, назови мне хотя одну женщину из числа тех, которых с трудом могли оттащить от погребального костра, едва могли оторвать от дорогого им праха, слезы которой длились бы целый месяц. Ни одна вещь не надоедает так скоро, как печаль. К тому же, пока она свежа, она еще находит себе утешителей и даже привлекает к себе иных людей; когда же она слишком продолжительна, то становится смешною, и не без причины. Она или притворна, или нелепа.

Все это пишу тебе я, который в свое время так неумеренно оплакивал Аннея Серена, что попал – помимо своего желания – в число тех, которых побеждает скорбь. Теперь я осуждаю свое поведение; для меня ясно, что главная причина моей скорби заключалась в том, что я не думал, что Серен может умереть раньше меня. Я помнил только то, что он был моложе меня, даже значительно моложе; как будто смерть соблюдает старшинство! Поэтому всегда помни, что и ты сам, и все, кого ты любишь, смертны. Я бы должен бы в то время помнить это: «Серен моложе меня. Но что ж из этого? Он должен пережить меня, но может умереть и раньше меня». Я не хотел этого знать, и судьба сразила меня неожиданно. Теперь я твердо знаю, что все мы умрем, и притом неизвестно когда. То, что может случиться во всякое время, может случиться и сегодня. Итак, о Луцилий, будем думать, что и мы скоро отправимся туда, где теперь тот, кого мы оплакиваем. И, быть может, если не пустая басня мудрецов, что после смерти мы переселяемся в особую обитель, тот, кого мы считаем погибшим, только послан вперед нас.

Письмо LXIV

Похвала Квинту Секстию Старшему

Вчера ты был с нами. Ты мог бы обидеться, если б я сказал только вчера, но я прибавил «с нами», потому что со мною ты всегда неразлучен. Пришли некоторые из моих друзей, и по этому случаю по всему дому распространился дым – не тот дым, который вырывается из глубины очага и пугает ночную стражу, но тот умеренный дым, который бывает признаком присутствия гостей. Разговор велся о разных вещах, как и всегда бывает на обедах, мы не исчерпывали ни одного предмета до конца, но переходили с одного вопроса на другой. Под конец мы читали сочинения Квинта Секстия Старшего, великого, по моему мнению, мужа и, хотя он отказывается от этого, стоика. Бессмертные боги! Сколько в нем силы, сколько ума! Не у всякого философа найдешь столько. У большинства только некоторые места изложены живо, остальные же сухо и вяло. Они рассуждают, спорят, острят, но не действуют на сердце, потому что у них самих нет сердца. Когда же читаешь Секстия, поневоле скажешь: «Вот это живой, сильный и свободный ум, превышающий обыкновенные человеческие способности и за то внушающий к себе полное доверие!» Признаюсь тебе: читая Секстия, я прихожу в такое настроение, что готов вызвать на бой все превратности судьбы, готов кричать: «Что медлишь, о судьба? Выходи на бой! Я жду». Мое настроение подобно настроению того героя Энеиды, который ищет, на чем бы испытать свои силы, в чем бы проявить свою доблесть, и втайне желает, чтоб бешеный вепрь или лев бледно-желтый, с гор соседних спустясь, напал на мирное стадо.

Мне хочется, чтобы было над чем одержать победу, было над чем упражнять свое терпение. Ибо Секстий имеет еще то прекрасное свойство, что он не только показывает величие блаженной жизни, но вместе с тем не заставляет отчаиваться в возможности достижения ее. Ясно видишь, как высока она, но в то же время чувствуешь, что при желании можно достичь ее. Такова же у него и добродетель: и восхищаешься ею, и надеешься ее достигнуть.