Выбрать главу

Утром, после завтрака, я распорядился всем выйти и построиться перед графским дворцом. Плац как раз был подходящий… Кутузов подал команду: «С-ста-но-вись!» — и доложил по всем правилам, как и положено докладывать, и занял место на правом фланге. Я обошел строй и каждому из троицы посмотрел в глаза. Думал — замечу в них смущение, раскаяние или что-нибудь в этом роде. Черта с два! Несмотря на явное недосыпание, мои орлы стояли прямо, как штыки, и смотрели тоже прямо и бодро, ну как ни в чем не бывало! Тогда я сказал, что мы не просто трудовое, а трудовое-боевое подразделение Красной Армии, имеющее на своем вооружении карабины, автоматы и необходимое количество боеприпасов. В случае надобности мы в любую минуту должны выступить на защиту чести и достоинства великой советской державы. А вы… вы ночами шатаетесь по бабам… Стыд и позор! — В этом месте я сделал паузу и глянул в сторону Горохова. Пусть знает, что мои слова и его касаются, и к нему имеют самое прямехонькое отношение. Тот стоял на верхней ступеньке крыльца, отставив одну ногу, и вроде бы согласно кивал головой.

— Кутузов, что скажешь на это? — спрашиваю у своего заместителя.

Кутузов сделал шаг вперед с правого фланга и стал по стойке «смирно». Так точно, говорит, стыд и позор и больше этого не повторится, порядок — он, говорит, и есть порядок. Правильно, молодец, говорю, объявляю всем, кто сегодня не доспал, по три наряда вне очереди. И впредь у меня — слышите? — чтоб ни-ни, и думать забудьте! Иначе буду сажать на гауптвахту.

— Раз-зойдитесь! Приступить к работе!

Кроме трактора у графа генерал-лейтенанта нашелся вполне приличный прицеп на резиновом ходу. Все забрались в этот прицеп, в том числе и Ганс, который как-то незаметно прилип к нашей трудовой-боевой команде, Кравчук включил скорость, и трактор на колесах от «Б-52» резво побежал, поскакал мимо сараев, мимо домов под черепицей, увозя моих орлов-работяг.

Мы с доктором Гороховым поехали в графской коляске, запряженной парой гнедых. Я хмуро молчал. Доктор поглаживал двустволку — он уже привык к ней, как к своей собственной,— и тоже помалкивал. Только когда стали подъезжать к лесу, вдруг похлопал меня по спине и сказал: «Жизни ты не понимаешь, лейтенант!» Меня, конечно, эти слова задели за живое. Как это так, я, командир, в атаку ходил и других водил, и на тебе — жизни не понимаю! Пусть себе он образованный, перед войной чуть высшее образование не получил, а я только семилетку окончил, и то давненько, сам забыл, когда это было, все равно его слова задели за живое. Ну, кто из нас понимает, а кто не понимает, это, говорю, еще посмотреть надо. Солдат, говорю, он что? Он всегда, днем и ночью должен находиться в полной боевой готовности… А доктор опять свое: «Солдат тоже ведь живая душа.— Он помолчал немного, гладя двустволку, и вдруг рассмеялся: — Жалко, графиня уехала… Как ты, лейтенант, а?»

Ну что ты будешь делать с этой интеллигенцией! Ей хоть кол на голове теши, она знай свое гнет.

30 июля 45 г.

Сенокос идет полным ходом. Все графские клевера смахнули и уже до лугов добрались. Кравчук и Ганс кроме трактора наладили также и сенокосилку. Работа сразу пошла веселее. Подсохшее сено копним, а копны свозим к открытому сараю возле леса, куда сегодня-завтра перевезем и пресс.

28 июля, в субботу, наконец-то прикатила машина из дивизии. Продуктов-то начштаба прислал, и письма доставил, какие кому пришли. А вот про газеты забыл. А без газет скучно. Как будто тебя запечатали в пакет или отгородили от всего мира высоким забором — живешь, хлеб-воду переводишь, сено косишь и стогуешь, а для чего все это, для какой, так сказать, высшей цели — не понимаешь. Неприятное и глупое чувство, признаться сказать.

Получив письма, мои орлы разбрелись по разным углам и сразу загрустили. Глядишь, один затылок чешет, другой слезу украдкой смахивает… Ах ты, жизнь распрекрасная, думаю, у каждого ты своя, единственная и неповторимая. Я сперва засунул письмо в карман, чтобы прочитать потом, когда останусь один, без свидетелей,— как бы не так! На душе щемит и щемит — до того хочется глянуть на письмо хоть одним глазком, узнать, чьей рукой оно написано. Отошел в сторонку, под липу, вскрыл треугольный конверт, и всего будто кто варом обдал. Манюшка… Ее рука. Прежде, бывало, Катя, соседка, мы с нею за одной партой сидели, письма под диктовку писала. А в этот раз Манюшка, дочка моя ненаглядная. И написала-то — ну точь-в-точь, как курица лапой, все буковки врозь, а — скажи на милость — все понятно. До последнего словечка.