Гансон Ола
Sensitiva amorosa
Ола Гансон.
Sensitiva amorosa
Пять новелл
Пер. с шведского Ю. Балтрушайтиса
I.
Был уже ноябрь, деревья обнажились, и листья, мокрые и грязные, гнили на земле. Парк был безлюден в это время года; мой друг и я, одинокие, молча бродили мы по извилистым дорожкам. Влажный туман поздней осени тяжело повис в ветвях, точно сам серый воздух оседал и грузно ложился на тонкую сеть из веток, и сырость сгущалась в капли, что росли и росли отрывались и падали. Было к вечеру; в тот поздний час, когда близятся сумерки. Иногда мы останавливались; вокруг нас было сыро и тихо; где-то вдали резкий свисток локомотива пронзил тишину; и вскоре после него крик ребенка, пронзительный одинокий как огненная струя ракеты, которая взвивается в воздух замедляет свой полет, останавливается и гаснет; и безмолвие, и серое пространство снова сомкнулись над раной, и само это безмолвие как бы сгущалось в эти капли, что падали и падали одна за другою, то здесь, то там, крупные и тяжелые.
Мы вышли на тянувшийся вдоль опушки парка вал, с далеким и пустынным видом на равнину и море. На одном из поворотов он расширился в круглую открытую площадку, и мы вдруг увидели женскую фигуру, в мягких очертаниях, четко выступавшую на сером фоне, высокую и стройную, неподвижную и одинокую, в этой онемелой и сумрачной ноябрьской обстановке. Когда мы проходили мимо, она обернулась, и на этом лице, в складках вокруг рта и во взгляде темно-синих глаз лежал отпечаток той же сумрачной, мучительной скорби, что сквозила и в поздней осени вокруг нас. На повороте аллеи я оглянулся назад: женщина продолжала стоять все в том же положении, неподвижная, одинокая, выделяясь в сером воздухе, -- как тоскливый призрак поздней осени, как само воплощение сумерек.
Мой спутник начал рассказывать эпизод из своей жизни; он смотрел прямо перед собой, с рассеянной улыбкой, и говорил тихим голосом, точно обращался не ко мне, но точно зрелище поздней осени и летние воспоминания наполнили его таким избытком волнения, что оно не вмещалось в его душе и переливалось в слова, безрадостно-тяжелые, как одинокое в безмолвии падение капель вокруг нас.
"В это мгновение я вижу один женский лик так отчетливо, как никогда не видел его после того часа, когда он был предо мною в действительности. Я не знаю, кто она была, я не знаю, как ее звали, и мы никогда не обменялись ни единым словом; и все же это существо целое лето занимало все мои мысли и все мои чувства, -- то единственное, что было жизнью для меня. Когда в мои одинокие часы -- а я только их и переживаю теперь -- когда я перебираю мою ушедшую жизнь и мои промелькнувшие переживания, складываю и расчленяю -- ты понимаешь, что я хочу сказать, ведь это почти то же, что приводить в порядок старые письма и вещи на память, -- когда я делаю это, то далекие два месяца образуют одно целое, и, открывая конверт с этим числом, я ничего не нахожу в нем, кроме единственного портрета неизвестной и безымянной женщины, которая все же была так бесконечно близка моей душе, как ни одна из всех тех, в чьей близости я жил изо дня в день в течение долгих лет. И если бы я не встретился с нею, может быть, эти два месяца были бы как бы вычеркнуты из моей жизни, точно их никогда и не было; а теперь вот я возвращаюсь к этому воспоминанию, как к заветнейшему благу в этой жизни, что мелькнуло и ушло.
Я впервые увидел ее два года тому назад, когда я скрылся в Г., чтобы купаться, отдохнуть и помолодеть на летнем солнце и морском воздухе. Был сырой день с влажным темно-синим небом в черных тяжелых облаках, низко носившихся с ветром над проливом и городом, -- и солнечный свет чередовался с ливнем. К вечеру стало совершенно тихо, был лучезарный закат, и, когда я вышел на мол, стояла холодная тишина, полная душистых испарений, которые вызвал дождь из зелени и цветов; и в воздухе и в воде сверкали яркие краски, ставшие еще резче от сырости, -- дремотное ликование запаха и красок, какое, как тебе известно, бывает в подобные июньские вечера. Как ты еще помнишь, не далеко на набережной имеется расширение, и от него, вдоль каменной стены, спускается лестница на открытую мощеную площадь с грудами камней, которой городские жители дали сентиментальное название "Мыса Вздохов", и где склонная к тихому мечтанию и дремоте молодежь обыкновенно сидит в летние вечера, убаюкивая свои чувства плеском волн и охлаждая их соленым ветерком. Там оказалось много народа. Я присел на одном из камней; все молчали; и только, то здесь, то там, слышались отдельные тихие слова, которые как бы возникали из общего настроены, не ожидая и не получая никакого ответа; и, казалось каждый сидел, чтобы думать свое, и никто не решался развлекать другого каким-нибудь пошлым, будничным разговором. Я сидел там уже давно, как, повернув голову, увидел вдруг пару глаз, устремленных на меня. В начале я ничего не видел, кроме этих двух глаз, и не только мой взгляд, но и все мое существо было захвачено и сковано вдруг, и меня как бы тянуло и влекло, что-то как бы склоняло меня вперед, и я со всеми моими чувствами и мыслями жил в глубине этих глаз. Когда же это прошло, и я снова пришел в себя, и вернулась мысль и рассуждающий взгляд, то я думал только о глазах на этом женском лице передо мною. Они были темно-серые, с почти неестественно расширенными зрачками, точно от беспомощно вопрошающего страха, а в выражении взгляда было нечто неопределенное, чему я не знал имени и чего я никогда не мог выразить еловом, но что я теперь снова узнаю, когда вижу эти обнаженные деревья, и этот туманный воздух и эту одинокую женщину, и слышу, как, одна за другою, падают эти крупные, тяжёлые, одинокие капли... И по мере того, как мой собственный взгляд освобождался, я стал различать, что у нее маленькая голова и хрупкое тело, черное платье и бледное лицо, которому линии вокруг короткой верхней губы придавали оттенок уныния. Она была как тонкий белый цветок, раскрывающий свою болезненную красоту на осеннем солнце, среди умирающей природы. Я еще не знаю, как долго мы сидели там, друг перед другом, устремив глаза в глаза, потому что в подобный мгновения мы теряем связь со всем окружающим, и время, как слабый гул, проносится где-то далеко, в стороне от нас. Упали сумерки, все краски погасли, была уже ночь, и она ушла; встал и я, и был, как человек, проснувшийся от долгого сна и все еще сохраняющий успокоительную легкость в душе. Я направился домой, и снова, мало-помалу, возникал вместе с действительностью, и она снова сомкнулась вокруг меня; но во всем, что я встречал, слышал и видел, эта внешняя действительность как бы распадалась, растворялась и исчезала, как утренний туман, и бессознательным чувством я знал, что вне ее у меня есть на что положиться, чему радоваться, и чего никто не мог видеть, и никто не понимал, кроме меня, одного меня, и что, стало быть было мое и только мое.