В апреле 1935 года Сент-Экзюпери едет в качестве журналиста от газеты «Пари суар» в СССР. Поездка эта не была подготовлена, и Сент-Экзюпери согласился на нее только ввиду большого интереса к советскому опыту. Вследствие условий, в которых протекало это путешествие, Антуан, к своему глубокому сожалению, мог очень мало увидеть и даже не попал во время первомайской демонстрации на Красную площадь, так как французское посольство не успело заблаговременно предупредить власти о его прибытии, да и в СССР в то время его еще никто не знал. Встречавшийся с ним в аэроклубе в Париже после возвращения Антуана из России советский летчик Л. П. Василевский, находившийся проездом во Франции, вспоминает о том, что Сент-Экзюпери еще был полон впечатлений и старался узнать как можно больше от своего собеседника о жизни в России. Л. П. Василевский свидетельствует, что нашел в нем вдумчивого собеседника, ничуть не поддавшегося впечатлению от всяких неправдоподобных россказней, имевших тогда большое хождение на Западе.
Сент-Экзюпери опубликовал в «Пари суар» ряд репортажей, но, доверяя лишь собственным впечатлениям и, как всегда, доискиваясь в любой обстановке и о любых обстоятельствах того, что он принимал за духовную сущность, он очень мало говорит о материальной стороне развития страны, о жизни в ней, да и, возможно, сам поверхностный характер газеты, для которой он писал и которая с предвзятостью относилась к Советской стране, вряд ли располагал писателя к откровенности. В таком мнении нас утверждает настроенность Сент-Экзюпери, выразившаяся, в частности» в заключительной главе «Земли людей», наброски для которой были сделаны им в поезде по пути в СССР. Там он упоминает о польских шахтерах, изгнанных из Франции в результате забастовки. Наибольший интерес в его московских очерках представляет зарисовка уходящего мира. Поистине он вытаскивает на свет божий музейные экспонаты. И в мягком юморе его столь непосредственного повествования можно легко различить едва скрытую насмешку над теми, кого он поехал представлять как журналист.
«Удостоверившись, что это и есть тридцатый номер, останавливаюсь напротив большого грустного дома. Сквозь ворота замечаю вереницу дворов и строений. Вход в Сальпетриер производит не более тоскливое впечатление. Это настоящий муравейник, составляющий часть отмирающей Москвы. Вскоре его снесут и воздвигнут на его месте высокие белые дома.
За несколько лет население Москвы возросло на три миллиона. И вот они ютятся в квартирах, разделенных перегородками, в ожидании новых домов, где они будут жить.
Это организуется просто. Группа преподавателей истории, к примеру, или группа краснодеревцев образует кооператив. Правительство дает ссуду, погашаемую ежемесячно. Кооператив заказывает постройку государственной организации. Каждый уже выбрал себе квартиру, обои, обдумал будущее устройство. И каждый теперь терпеливо ждет в грустных комнатках, в этой передней жизни, потому что она — временная.
Новый дом растет уже из земли...
И они ждут, как часто ждали пионеры-строители в необжитых странах.
Я успел познакомиться с современными квартирами, где индивидуальная жизнь вновь обретает окраску. Но я хотел посмотреть собственными глазами на еще многочисленные трущобы времен мрачного прошлого. Поэтому я и прогуливался неслышно, как тень вдоль этого тридцатого номера. Я еще немного верил в «агентов», следующих за иностранцами по пятам. Я боялся еще, что они возникнут передо мной и преградят мне путь к государственным тайнам СССР. Но я прошел в ворота совершенно свободно. Никто не обратил на меня внимания. Никто угрожающе меня не окликнул. Оказавшись в муравейнике, я показал первому встречному листок, где я старательно записал адрес и имя лица, которое я хотел застать, хотя лицо это и не подозревало о моем существовании:
«Где живет мадемуазель Ксавье?»
Первая встречная оказалась расплывшейся теткой, которая немедленно прониклась ко мне симпатией. Она захлестнула меня словами, из которых я ничего не понял. Я не знаю русского.
Я смущенно заметил ей это, на что она разразилась потоком дополнительных объяснений. Не осмеливаясь ранить столь любезное существо попыткой к бегству, я дотронулся до своего уха и показал женщине, что ничего не понимаю. Тогда она решила, что я глухой, и возобновила свои объяснения, крича их; вдвое громче.
Мне осталось лишь понадеяться на счастье и, поднявшись по первой попавшейся лестнице, позвонить в любую дверь. Меня провели в комнату. Человек, открывший мне дверь, спросил меня по-русски. Я ответил ему по-французски. Он долго рассматривал меня, затем повернулся и исчез. Я остался один. Вокруг я заметил груду вещей: вешалку с несколькими пальто и фуражками, пару туфель на шкафу, чайник на чемодане. Я услышал детский крик, потом смех, потом патефон, потом скрип нескольких дверей, которые открывали или закрывали в чреве жилища. А я по-прежнему был один, словно взломщик, в квартире, где я никого не знал. Наконец человек вернулся. Его сопровождала женщина в фартуке, которым она вытирала с рук хлопья мыльной пены. Она обратилась ко мне по-английски, я ответил по-французски. Мужчина и женщина погрустнели и снова исчезли за дверью. Я услышал, что они советуются. Шум усиливался.
Время от времени дверь приоткрывалась, и незнакомые лица окидывали меня удивленным взглядом. Вероятно, было принято какое-то решение, отчего ожил весь дом. Вошел третий персонаж, на которого те, кто теснился позади, явно возлагали большие надежды. Он приблизился, назвал себя и заговорил по-датски. Все мы были разочарованы.
Посреди всеобщего разочарования я все думал о том, какие усилия прилагал, чтобы пройти незамеченным. Толпа жильцов и я грустно смотрели друг на друга, когда ко мне привели как знатока четвертого языка самое мадемуазель Ксавье. Это была старая баба-яга, худая, морщинистая, сгорбленная, с блестящими глазами. Еще ничего не понимая, она попросила меня следовать за ней.
И все эти славные люди, обрадованные тем, что я опасен, стали расходиться.
Вот я и у мадемуазель Ксавье. Чувствую себя несколько взволнованным. Она — одна из трехсот француженок в возрасте от шестидесяти до семидесяти лет затерянных, словно серые мыши, в городе с четырьмя миллионами жителей. Прежние учительницы или гувернантки старорежимных дочек, они перенесли революцию. Удивительное время. Старый мир обрушивался на них развалинами храма, революция сломила сильных и рассеяла слабых, ставших игрушками бури, на четыре стороны света, но она не коснулась трехсот французских гувернанток. Они были так беспомощны, так сдержанны, так корректны! Уж так долго в тени своих прекрасных Учениц они привыкли оставаться незаметными! Они учили изяществу французского языка, а их ученицы тотчас же пленяли нежностью слов самых прекрасных, гвардейцев Старенькие гувернантки сами не знали, какой тайной властью обладают стиль и орфография, они ведь никогда не пользовались этим для любовных дел Они обучали также манерам, музыке и танцам; эти науки делали старушек еще более чопорными, но у юных девушек науки эти становились чем-то живым и легким. А старые гувернантки одетые в черное, строгие и скромные, старели. Они были тут, но невидимые, как добродетель, как правила и хорошее воспитание. И революция, скосившая роскошные цветы, даже не коснулась, по крайней мере в Москве, этих сереньких мышек.
Мадемуазель Ксавье семьдесят два года, и мадемуазель Ксавье плачет. Я первый француз за тридцать лет, сидящий у нее. Мадемуазель Ксавье повторяет в двадцатый раз: «Если бы я знала, если бы я знала, я бы хоть убрала в комнате получше!» А я замечаю открытую дверь и думаю о посторонних, которые сто раз успеют донести о нашей встрече. Я все еще смотрю на эту жизнь сквозь какие-то очки. Но мадемуазель Ксавье окончательно опровергает побасенки,
«Я нарочно открыла дверь, — признается она мне с гордостью. — У меня такой гость!»
Она с грохотом открывает шкафчик, звенят стаканы. С шумом появляется на столе бутылка мадеры, печенье...