Лишь по тому, какая огромная тяжесть свалилась с моих плеч при этих его словах, я понял, до чего был прежде напуган. Я отшвырнул палку.
— Роумен? — вскричал я. — Дэниел Роумен? Этакий старый скряга, краснолицый, с большой головой и одевается точно квакер? Дайте я вас обниму, друг мой!
— Эй, не подходите, — сказал Даджен, однако в голосе его уже не было прежней твердости.
Но я и слушать не стал. Недавнего страха как не бывало, и я разом ожил, словно все прочие опасности тоже остались позади, словно пистолет, все еще направленный на меня, был не грознее саквояжа, который Даджен держал в другой руке и теперь выставил вперед, как бы преграждая мне доступ к своей особе.
— Не подходите, буду стрелять! — крикнул он. — Ради бога, остерегитесь! Мой пистолет…
Он мог кричать до хрипоты. Хотел он того или нет, я крепко обнял его, прижал к своей груди, я принялся целовать его уродливую рожу, как никогда и никто ее, верно, не целовал и целовать не станет; даже шляпа с него слетела и парик сбился на сторону. Он что-то жалобно блеял в моих объятиях, словно овца в руках живодера. Оглядываясь назад, я понимаю, что все это было безрассудно и нелепо сверх всякой меры: я повел себя как безумный, когда кинулся обнимать Даджена, он же был поистине глуп, что не выстрелил в меня, едва я приблизился. Но все хорошо, что хорошо кончается; или, как поют и насвистывают в наши дни на улицах:
— Ну вот! — молвил я, несколько ослабив объятие, но все еще держа его за плечи. — Je vous ai bel et bien embrassé[28] — и это, как сказали бы вы, опять французское выражение.
Вид у Даджена был невообразимо жалкий и растерянный, парик съехал набок, закрывая один глаз.
— Веселей глядите, Даджен. Пытка окончена, больше я не стану вас обнимать. Но прежде всего, бога ради, спрячьте пистолет. Он уставился на меня, точно василиск; уверяю вас, рано или поздно он непременно выстрелит. Вот, возьмите вашу шляпу. Нет, уж позвольте мне самому водрузить ее на место, а прежде нее — парик. Никогда не допускайте, чтобы обстоятельства, даже самые крайние, мешали вам исполнить ваш долг перед самим собой. Ежели вам более не для кого наряжаться, наряжайтесь для господа бога!
— Нуте-ка, попробуйте за мною угнаться! Все, в чем состоит долг джентльмена перед самим собою, вместить в одно четверостишие! И заметьте, я по призванию отнюдь не бард и вирши сии излились из уст простого любителя.
— Но, дорогой мой сэр! — воскликнул он.
— Но, дорогой мой сэр! — эхом отозвался я. — Я никому не позволю остановить поток моих рассуждений. Извольте высказать свое мнение о моем четверостишии, не то, клянусь, мы поссоримся.
— Право же, вы завзятый оригинал! — сказал Даджен.
— Вы не ошиблись, — отвечал я. — И сдается мне, мы с вами достойная пара.
— Что ж, — с улыбкой сказал он, — надеюсь, вы оцените если не за смысл, то за поэтичность такие строки:
— Э, нет, так дело не пойдет — это же Поп! Это вы не сами сочинили, Даджен. Поймите, — продолжал я, ухвативши его за пуговицу, — первое, что требуется от поэзии, — это чтобы она была вашим кровным детищем, да, милостивый государь, кровным. Грудь мою распирает вдохновение, ибо — говоря начистоту и несколько изменяя высокому слогу — я чертовски рад тому, как обернулось дело. И, осмелюсь сказать, если вы не против, по-моему, вы тоже рады. Да, a propos, позвольте задать вам один нескромный вопрос. Строго между нами, случалось вам хоть раз стрелять из этого пистолета?
— А как же, сэр, — отвечал он. — Даже два раза… только по птичкам, по завирушкам.
— И вы стали бы стрелять в меня, кровожадный вы человек? — воскликнул я.
— Если уж вы об этом заговорили, — отвечал Даджен, — так ведь и вы не слишком осторожно размахивали своей палкой.
— Разве? Ну да ладно, дело прошлое; считайте, что все это было при короле Фарамоне[29] — вот и еще одно французское выражение, ежели вам охота собрать побольше улик, — сказал я. — Но теперь мы, по счастью, добрые друзья и желаем одного и того же.