Из окна гостиницы я видел, что по улице прошествовал слуга в ливрее, какие носили у нас в доме, и какие, как вы, вероятно, полагаете, я не мог ни видеть, ни тем более запомнить. А мне нередко представлялось, что я стал маршалом или герцогом, что меня удостоили ордена Почетного легиона, и прочий подобный вздор, и что на пышных раутах в моем доме снуют толпы лакеев, одетых, как полагается, в ливреи цветов нашего рода. Но одно дело—воображать и совсем другое — увидеть наяву; одно дело, когда бы все эти ливрейные лакеи расхаживали по моему дому в Париже, и совсем другое — увидеть, как они щеголяют в этих ливреях в самом сердце вражеской державы; и, боюсь, я поставил бы себя в смешное положение, если бы лакей шел не по другой стороне улицы, а окно в моем номере не оказалось слишком узко. Было что-то обманчивое в этом перемещении родовых богатств и почестей: ведь по самой природе своей они глубоко, всеми корнями уходили в ту, другую землю; что-то обманчивое было в чувстве, будто возвращаешься домой, когда на самом деле дом так далеко.
Начиная от Данстейбла подобные впечатления сыпались на меня чем дальше, тем пуще. Мало с чем можно сравнить английские замки или, вернее, загородные поместья английских аристократов и даже дворян помельче, и нигде не встретишь такого подобострастия, как у окрестного простонародья. Хотя ехал я всего лишь в наемном фаэтоне, все здешние жители уже знали, куда я направляюсь, и женщины, завидев мой экипаж, низко приседали, а мужчины уважительно кланялись. Когда я подъехал ближе, мне стало понятнее, чем вызвана эта всеобщая почтительность. От стены, окружавшей дядин парк, даже со стороны веяло царственным великолепием; а когда я увидел самый дом, меня обуяло своего рода тщеславие, гордость за дядю, и я буквально онемел и не мог отвести глаз от этого великолепного здания. Размерами дом был едва ли не с Тюильрийский дворец. Фасад его выходил прямо на север, и последние лучи солнца, которое, словно раскаленное докрасна пушечное ядро, тонуло в беспорядочно громоздящихся снежно-белых облаках, отражались в бесчисленных окнах. Портик, поддерживаемый дорическими колоннами, украшал фасад и сделал бы честь любому храму. Слуга, что встретил меня у дверей, был вежлив сверх всякой меры — я чуть 141
было не сказал, оскорбительно вежлив; вестибюль, куда он провел меня, распахнув двустворчатые стеклянные Двери, обогревался и уже отчасти освещался огромным камином, в котором ярко пылала груда буковых корней.
— Виконт Энн де Сент-Ив, — ответил я на вопрос слуги; тут он склонился еще ниже, отступил в сторону, и я оказался перед поистине грозным ликом дворецкого. На своем веку я повидал немало сановников, но всем им было далеко до сей замечательной личности, которая удостаивала отзываться на непритязательное имя Доусон. От него я узнал, что дядюшка совсем плох, доктор неотлучно находится при нем, с часу на час ждут мистера Роумена и нынче утром послали за моим кузеном, виконтом де Сент-Ивом.
— А что с ним, внезапный удар? — спросил я.
Нет, этого он бы не сказал. Постепенное угасание, сэр, но вчера его сиятельству и вправду внезапно стало много хуже, и он послал за мистером Роуменом, а несколько позднее дворецкий взял на себя смелость известить и виконта.
— Мне кажется, милорд, — прибавил он, — что пришел час, когда всей семье следует собраться вместе.
На словах, но отнюдь не в сердце своем я с ним согласился. Мне стало совершенно ясно, что Доусон печется об интересах моего кузена.
— Когда я могу надеяться увидеть графа, моего двоюродного деда? — спросил я.
Ввечеру — был ответ; а пока он проводит меня в мою комнату, которая уже давно меня дожидается, и, если мое сиятельство ничего не имеет против, через час нам с доктором подадут обед.
Мое сиятельство решительно ничего не имело против.
— Но в дороге со мною произошел досадный случай, — сказал я. — По несчастью, я лишился всего своего багажа, и у меня нет ничего, кроме того, что на мне. Ежели доктор строго придерживается светского обихода, я, право, даже не знаю, как быть, у меня нет никакой возможности явиться к столу в подобающем виде.