В наступившем долгом молчании мы услышали, как какой-то юноша разливается соловьем: «Что нам мешает построить этот рай на земле? Мы все знаем, что ничто! В нашей земле заключено богатство — урожаи и минералы…»
— Прекрасно, — заявил наконец Инсент. — А вы тем временем пока будете лучше присматривать, верно?
Я отвел его назад, в гостиницу, и можете себе представить, с каким облегчением мы вступили в эту чудесную, прохладную, белую комнату, лишенную любых возбуждающих факторов.
Вот тут мы и отдохнули. Бок о бок в глубоких креслах с откидывающимися спинками. Я лежал на спине, он — на животе, уставившись на тусклую черноту пола через переплеты стула, и пришли в себя мы одновременно. Здесь было тихо, как в подземной пещере, так тихо, будто мы плыли в черном космическом пространстве между Галактиками. Узкая комната, высокий потолок которой доходил до самой крыши, и в куполе был источник неяркого света.
Вначале глаз различал только отблески кругов, треугольников, квадратов, ярко-белых на матово-белом фоне, и эти геометрические фигуры темнели, становились серыми, затем более тусклыми на белом фоне, который начинал мягко светиться. Изображения этого порядка оставались неизменными, так что взгляд мог переходить с одного на другое и при этом отдыхал, умиротворенный, успокоенный; но через какое-то время мозг начинал протестовать против монотонности, желать контраста, и как только понимаешь, что это отражает состояние твоего ума, — переход от острой необходимости к бесстрастному состоянию, — так взгляд снова приходит в движение, потому что там, вверху, в самой вершине тусклого свода, ему приходится охватывать уже не многогранники, а многоугольники. Они как будто неподвижно подвешены в воздухе, и непонятно, насколько они массивны и тяжелы, ты все еще считаешь, что твой взгляд притягивает шестиугольник или восьмиугольник. Но нет, они массивные, они плотные на едва отсвечивающем белом фоне. Сидишь в тишине и покое, нет никакого движения вообще, долгое время, очень долгое… А потом, когда беспокойный взгляд начинает требовать перемен, снова замечаешь смещение, четырехгранники превращаются в восьмигранники, а потом — блеск! — в те волшебные двадцатигранники, которые трансформируются в икосододекаэдры, и кажется, будто высоко над тобой в сужающейся полумгле твоего мозга крутятся сферы, заключающие в себе все светильники, трехмерные и двухмерные, так что двенадцатиугольники поддразнивают звездчатые многоугольники, а десятиугольник может переплавиться в двенадцатигранник, а тот вдруг растворится в пятигранник, который скромно выберет для себя форму куба. Хотя и это ненадолго…
Основательно восстановив силы, я предложил Инсенту перевернуться на спину и посмотреть вверх. Он так и сделал, но тут же застонал: «Снежинки!» — и снова шлепнулся на живот, лицом вниз.
Я продолжал развлекаться игрой математических символов и сменил автоматический механизм управления ручным, чтобы по своему желанию переходить от плоскостных изображений к многомерным и наоборот, потому что как только я решил, что нечего поддаваться очарованию танца многогранников, как тут же понял, что мог бы вечно созерцать потолок, который стал плоским и на нем выделились ярко освещенные узоры и лабиринты переплетающихся многогранников.
Пока я приходил в себя, Инсент тоже воскресал или хотя бы проявлял признаки готовности воскреснуть. И заявил:
— Я тут все думаю о губернаторе Грайсе.
— Вот этого не надо, — взмолился я. — Зачем тебе это? Ты, я вижу, совсем не имеешь представления о пределах своих возможностей, Инсент!
— Ой, разве? Именно в этом моя ошибка? — Его лицо просветлело от надежды узнать диагноз: поразительно, как этих детей Риторики можно утешить словом.
Я промолчал, и он расстроился:
— Ох, Клорати, страшно вспомнить, каким я был несправедливым! В конце концов, Грайс всего лишь выполнял свой долг. А я-то хотел покарать его как конкретного человека, личность.
— Инсент, — начал я, — ты бы лучше занимался порученным тебе заданием… Ты хотя бы его выполнил? Ты хотя бы его изучил? Ведь, судя по твоим речам, по поведению, не похоже, чтобы ты сделал хоть что-то! Если бы сделал, то знал бы, что когда простонародью предлагается отдельная личность, или группа, или несколько групп в качестве образца, их всегда сначала очерняют, осыпают клеветой, а уже потом делают ритуальной жертвой. В конце концов, пойми, это свидетельствует о приличиях людей, о зачатках справедливости, — то обстоятельство, что их — даже в состоянии сильного душевного волнения — трудно заставить убивать других людей, которые, по их мнению, всего лишь выполняют свой долг, пусть даже при этом заблуждаются. Нет, прежде чем их заставить, им еще надо разъяснить, что этот Грайс — Жадина, а вот Клорати — жесток, а этот Инсент…
— Как все это банально и скучно. — Он вдруг перевернулся на спину, прикрыл глаза ладонью, заслоняя их, но тем не менее не спуская взгляда со сложных сплетений узоров над нами.
— Ты хочешь сказать, что слова банальны, — возразил я, — ты слышал их тысячи раз в наших школах. Но они как будто не отразились на поведении, в частности, на твоем очень мало, значит, сама мысль не банальна. Когда вы, энтузиасты и революционеры, сможете устоять против Кролгула и не дадите превратить себя в самодовольную накипь лозунгами типа «Грайс — Жадина», только тогда и бросайтесь такими словами как банальный…
— Я хотел бы извиниться перед ним.
— Что тебе мешает?
— Почему вы возлагаете на нас такое ужасное бремя?
— А почему такое ужасное бремя возложено на всех нас?
— Да, на вас тоже. Я забыл.
— На всех нас.
— Но ведь оно слишком тяжелое. Мы не годимся. Я не гожусь. Ох, нет… — И он закрыл глаза, чтобы не видеть в прохладной тени над головой, как изображение восьмиугольной звезды сместилось из плоского в трехмерное и назад, темно-серые контуры и плоскости на светло-сером фоне потом перешли в легкие тонкие черные, как сажа, линии на фоне полумрака, казавшегося белым только из-за отсутствия поблизости более яркого белого для контраста. Белые узоры на белом фоне, белизна которого была лишена минимальной теплоты; мир строгих и симметричных форм жил в пространствах под потолком, который был сам по себе бесконечен и, казалось, растворялся в пустоте.
— Не беспокойся, мы годимся, — успокоил его я. — Каждый из нас прошел ровно через такие же ощущения.
— И вы?
— Конечно.
— И Джохор — и все?
Его скептицизм был отголоском моего. Потому что я, конечно, тоже с трудом могу представить себе, что вы, Джохор, когда-то могли быть слабым.
— А потом?
— Научишься, Инсент. А пока…
— А пока вы перестали надеяться на меня? — И его смешок меня успокоил, ибо прозвучал достаточно бодро.
— Да нет, у тебя все получится. А пока…
— Вы не хотите, чтобы я преследовал губернатора Грайса?
— Если ты должен это сделать, значит, именно это ты и должен сделать.
— Гм… Мне кажется из ваших слов, что я чего-то о нем не знаю. Чего же?
— Допустим, я тебе скажу, что кое-кто считает его агентом Сириуса, что ты ответишь на это?
Инсент искренне от души расхохотался: его смех был неподдельным, грубым, презрительным. Мой оптимизм возрос.
— Очевидно, надо это понимать так, что вы намерены его убрать, может, даже чужими руками, но прежде вам придется его очернить.
— Мыслишь логично, — отозвался я, — поздравляю.
— Ой, только не смейтесь надо мной. Мне в школе все время говорили, что нужно всякое суждение сначала превратить в свою противоположность, а только потом его отбрасывать… Ну и что, Грайс на самом деле агент Сириуса?
— Я сюда приехал, чтобы, кроме всего прочего, выяснить и этот вопрос. Вижу, вижу, как у тебя плечи сникли, — разочаровался. Но ты здесь — не единственная моя забота. И можешь мне поверить, временами одной возни с тобой мне более чем достаточно… Как думаешь, Инсент, ты сможешь тут какое-то время обойтись без меня, если я уеду, займусь расследованием? Джохор ждет моего рапорта. — Он следил за мной довольно спокойно, пока я собирался в дорогу.