Он уже просто, не торопясь, брел прямо, не озираясь по сторонам, погруженный в свои думы. «Чего же нам недостает? Все ведь есть – только протяни руку и возьми. Но мы слепы, чтобы взять то, что нам предрасположено. Мы разучились различать подлинное от слепящей подделки. Зачем они все играют какую-то неброскую комедию вместо жизни? Повсюду театр, Венецианский карнавал, салонный маскарад высшей пробы. Но не то предписано, не то… Нам же природой указано быть людьми – чувствовать, сопереживать, творить. Вместо этого мы, не вдумываясь, потребляем давно изъезженное. А только посмотрите вокруг себя, откройте глаза на мир – он ведь чудесен, он натурален, жизнь сама чудесна, истинная жизнь, а не её фальсификация. Радость ли нас переполняет, горечь ли, страх, боль, волнение – это все наши чувства, наша сущность. Зачем от неё бежать?»
Не поднимая головы, он машинально следил за светлой полоской между плитами на тротуаре, всё убегающей от него. Резко нахлынула слабость, в глазах помутнело, ноги стали подкашиваться. Сквозь пелену он сумел разглядеть коричневую скамейку и направился к ней, пошатываясь. С трудом он сел, вытянув ноги вперед, и облокотился на спинку; кружилась голова. Мимо бегали люди, мимо протекала жизнь. «Вот она – их натуральная жизнь, эгоистичная жизнь, неестественно зацикленная на каждом из них. Они думают, что она существует только вокруг них, поэтому и не смотрят дальше и глубже на постороннее». Он задумался. «Но ходят, не смотрят, и… что? Что с того? Таковы мы, разве это плохо? Может, Филипп был прав про этого Ивана Иваныча?» Он притянул ноги: они уперлись во что-то мягкое. «Что это?» – он нагнулся: это был пёс. Иван ногами попал в тело пса, лохматого бродячего пса. Его косматая и безмятежная морда лежала на передней лапе чуть правее, под самым центром скамьи. Но пес не двинулся, а так и остался лежать на месте; глаза его были закрыты навсегда. Иван протянул было руку, чтобы потрепать морду, чтобы попробовать влить в неё жизнь, чтобы оспорить это утверждение смерти, но попридержал её и одернул. Выпрямился на скамейке. «Да, когда-то был псом, много кушал и резвился с детишками, быть может, ловил тарелку и бегал за мячиком, а теперь тут, в одиночестве, когда лишь я один рядом, не знавший его, не видевший живым. Тяжко тебе пришлось, приятель, раз никто из знакомых твоих не сидит сейчас на этой скамейке. Был ли ты кому-то близким? В те самые минуты, когда даже у самого черствого человека на свете обязательно проявляется хоть какая-то толика любви, в минуты кончины, перед отплытием на другой берег, с тобой не оказалось никого. А ведь не важно, пёс ты или человек – чувствуешь ты одинаково, разве что газеты мы читаем и умываемся по утрам. Закат – один, воздух – один, небо, солнце и луна, деревья, листья – одни. Чувствуют они то же, что и мы, просто молча, в себе, и смотрят влюблённо и без памяти нам в глаза, пытаясь сказать, а мы глухи, мы не научились слышать, – несколько секунд он помолчал. – Ничего, все мы рано или поздно проигрываем борьбе с жизнью, ничего, дружок, верю, что ты бился упорно и храбро». Иван нагнулся и снова посмотрел на пса, на его закрытые навсегда глаза; на морде сохранилась печаль, её след ещё был заметен, вперемешку со смирением. Да, это было смирение, соглашение со своей участью, несмотря на всю её тягость. «Да, нужно быть смиренными перед… Твоим лицом. Да, перед Тобой, всё мы ведь перед Тобой, не оставляй нас, не покидай», – умоляюще он посмотрел на небо. Взор его задержался, будто он ждал ответа. Хотя сам он и знал, что никакого ответа не последует.
Иван не мог остаться: он вновь почувствовал себя ужасно, в груди начало что-то мутить; нужно было добраться до дома, там всяко безопаснее и надежнее, чем на улице. На выходе из парка он в последний раз бросил взгляд на скамейку, перевел глаза на небо – и ушел.
Он шагал домой, не поднимая головы, спотыкаясь, сталкиваясь с людьми, ловя слухом их оскорбления, но абсолютно в них не вслушиваясь. Для него это было неважно. Все, что происходило вокруг, больше не играло никакой роли. Оно было словно далеко, в дымке. Бред подступал, шел по другой стороне улицы, медленно подкрадывался сзади невидимой тенью, шептал на ухо… Иван ощущал полную отрешённость от реальности, но всё неуверенно двигался вперёд. Вдруг его кто-то сильно дернул за плечо и выругался, кто-то подтолкнул в другое, кто-то всей подошвой наступил сзади на ботинок – Иван чуть не разостлался по плитке. Он оглянулся назад, но ничего не рассмотрел: вокруг летали тени, перемешиваясь друг с другом, будто бы играя в чехарду, в догонялки, всё стало темным и серым, как в ночном кошмаре, улица слилась в одну единую полосу, дома сомкнулись стеной. Мелькали неопределенные образы; Иван никак не мог разглядеть их лиц, сколько бы ни старался напрягать свои глаза. Вот пролетела тень в шляпе (ему показалось, она даже сняла её по направлению к нему и поклонилась); вот вальяжно и чинно проплыла тень с тростью. «Что это?» – спросил он сам себя, не зная ответа. Праздник теней, невидимый бал… Тени кружили в вальсе, переходя с одного края полосы на другой; одни синхронно снимали шляпы и кланялись; другие надменно стучали тростью в такт мелодии. Иван один стоял неприкаянно: все будто бы знали свою роль и изо всех сил снимали шляпы или стучали тростью, всё подозрительнее косясь на Ивана. «А чего это он стоит?» – говорили их глаза, которые неожиданно выскакивали из серости и подлетали к самому его лицу, излишне стараясь придать себе максимально возможный удивленный и осуждающий вид. «Почему он не танцует под нашу музыку? Эй, снимай шляпу!» – и половина теней в один момент покорно сняла шляпу другой половине. «Так вот, чего он стоит? Кто это?» – спрашивали глаза друг друга. «Мы его раньше не видели тут. Разве здесь можно стоять? Мы же тебя собьём. Отойди и не мешай нам! Приготовься, тростью – пошёл!» – и другая половина так же одновременно стукнула тростью. И они с новой силой закружились в танце, стараясь унести Ивана на вихре своего полета… На мгновение он было потянулся за ними, протянул руку по направлению танца, закрыл глаза, чтобы ворваться в этот безудержный вальс жизни… Но замер на месте: он услышал где-то вдалеке легкую музыку, пронизывающую всю его душу. Он открыл глаза и стал пристально смотреть по сторонам, пытаясь найти источник волшебства. На другом конце серой полосы, около пересечения со стеной, на ступеньке сидел человек, свет от которого проникал через все тени, пронзал их насквозь; мужчина играл на скрипке. Иван теперь отчетливо видел и лицо его, и скрипку со смычком, и ступеньку, и часть тротуара (но только часть): всё это было освещено лучами от него, незнакомца. Тени посторонились от музыканта и от Ивана, глаза исчезли куда-то, мир посветлел. Иван без сил присел на бордюр и слушал, закрыв глаза. В таком положении он внимал этой журчащей музыке, напевающей ему о светлой жизни, о любви, о вишневом саде, о яблоне, смиренно стоящей на холмике около реки, под которой прилег какой-то паренек с тростинкой в зубах, беспечно таращась на заходящее солнце… Каждая клеточка его тела в этот момент радовалась жизни и торжествовала. Секунды растянулись в вечность, казалось, музыка не закончится никогда, он навек застыл на тротуаре, с ней наедине… Но что-то оборвалось; нить, связывающая его, стоящего на тротуаре среди теней, и музыку, мечты, надорвалась, не выдержав тяжести его души. Мелодия поменялась, и состояние душевного восторга осталось по ту сторону нити. Он не верил, открыл глаза и осмотрелся, но никак не мог найти чего-то только что испытанного; он терялся среди прохожих, и, наконец, осознав утрату, с трудом поднялся и ушел.