Выбрать главу

— Домой? —спросил Александр Степанович. — Или поживем еще немного в сказке? Если «да», то я шепну пару слов знакомому ветру… Минут через двадцать мы будем в Зурбагане.

— В гости! Конечно, в гости! — радостно воскликнула Ирис.

Мы с Грином налегли на весла, и вскоре берег скрыл легкий туман. Ветер рвал его, клубами нес над водой. И нельзя уже было понять: то ли это движется туман, то ли наша лодка неудержимо мчится сквозь белесое марево.

— Ни одного огонька, — заметила Ирис, зябко поеживаясь.

— Сейчас появятся, — сказал Александр Степанович. — Мы уже на подходе.

И точно. Вновь объявился берег. В негустых еще лиловых сумерках зажглись окна домов, откуда‑то из глубины дворов донеслась музыка.

От дощатого причала мы поднялись к белым домикам, которые прятались под сенью орехов и акаций.

— Вечер добрый, капитан, — поздоровалась с Грином встречная девушка. Она была в белой юбке и тельняшке. — С праздником вас.

— Что за праздник? — поинтересовался я, когда мы разминулись. — В городе?

— Нет, у меня, — улыбнулся Грин. — Гости у меня. А значит — праздник… Вот, кстати, и моя обитель.

Мы вошли в маленькую комнату, наподобие моей времянки. Стол, стул, ослепительно белые стены, узкая кровать. Над ней — съеденная солью фигура, которая некогда красовалась под бушпритом корабля.

— Прошу на веранду, — пригласил Александр Степанович. — Там всегда слышно, о чем судачат волны.

Он вынес на веранду самовар и чайник с ситечком, поставил на стол блюдце с колотым сахаром.

Глаза Ирис сияли. Они у нее вообще очень живые и выразительные — я раньше считал, что все полуфантастические качества, которыми наделяют глаза, выдумка поэтов. Как же я ошибался!

Смешно отставив палец, она стала разливать в чашки заварку. Я, будто завороженный, смотрел на ее руки, на улыбку, постоянно озаряющую милое лицо. Сердце вдруг сжалось от черных предчувствий. В жизни все так зыбко и скоротечно. Дни отпуска уходят, а мы еще ничего не сказали друг другу. И помогут ли слова? Помогут ли они сохранить на всю жизнь это ощущение солнечности каждого дня, беспричинной радости в душе и легкости в теле? Может, эта безоблачность в душе всего лишь следствие юности — беззаботной и глупой?

Ирис рядом, но во мне по природной склонности к сочинительству стали возникать слова, которые потом я написал в первом письме:

«Ты уехала — и будто началось солнечное затмение. Все как‑то потускнело, стало блеклым и жухлым…»

«…Может случиться и так, что пройдет время, новые люди и новые встречи войдут в твою жизнь, и тебе станет со мною холодно. То был бы печальный конец для нашей сказки. Я почему‑то очень боюсь этого, родная моя…»

— Что ты загрустил, Лен?

Вопрос Ирис застал меня врасплох.

— Нет, нет! Тебе показалось…

«Прочь, тоска и сомнения! Мы живы, пока живы! — твердил я про себя, как заклинание. — Да здравствует месяц, выкатившийся из‑за крыш! Пусть вечно сияют эти глаза! Пусть не состарится наша сказка».

Грин, отставив чашку, закурил. Лицо его стало спокойно–умиротворенным. Я понял, что для него это самое доброе время. Ушла дневная суета, все мелкое и ничтожное процедилось сквозь фильтр памяти, кануло, а те несколько золотых крупиц наблюдений и чувств, которые остались, уже плавятся в тигле воображения, чтобы стать строкой или рассказом.

— Мама, наверное, уже волнуется, — вздохнула Ирис и вопросительно взглянула на Александра Степановича.

— Добрый вечер, друзья, — послышалось вдруг от моря. — Это я, Фрези Грант. Не скучно ли вам на темной дороге? Извините, я очень тороплюсь. Я бегу…

— Подожди, Фрези! — крикнул Грин. — Будь добра, проводи молодых людей. Чтобы теплые течения не напроказничали, а отнесли их лодку прямо к берегу.

— Я буду бежать впереди…

И снова мы не могли понять: то ли стремительно течет туман над водой, то ли лодка летит, едва касаясь волн. До тех пор, пока прямо перед нами не засветились огненно–дымные шары фонарей на аллеях дома отдыха.

Мы пристали неподалеку от рыбацкого баркаса, с которого здесь чуть не каждый день отдыхающим продавали свежую рыбу. Торговал рыбой худой белоголовый дед, которого все почему‑то называли Филькой.

Филька и сейчас сидел на борту баркаса. Свесив голову, он то ли дремал, то ли о чем‑то думал.

Услышав наши голоса и смех, Филька встрепенулся:

— Эй, молодежь! Вы не за счастьем в море ходили, а? Поделитесь уловом.

— Нет, — засмеялась Ирис. — Мы в Зурбагане были. В гостях.

— Ты смотри, — удивился Филька. — Тридцать лет здесь живу, а о таком городе не слышал.

Мы взялись за руки и побежали. Минут через десять, запыхавшись, остановились. Здесь кончается парк, дальше идут дома. В третьем от края, чьи окна хорошо нам видны, и гостит Ирис.

Внезапно рядом с нами что‑то глухо бухнуло, зашелестели раздвигаемые ветки.

Ирис испуганно прижалась ко мне.

Из кустов появилась голова лошади. Фыркнув, она посмотрела на нас ласковыми глазами–сливами и отступила в сторону.

Наши губы непроизвольно встретились — мир исчез. Мы опомнились, почувствовав, что нас качает, будто от изнеможения — вот–вот рухнем, задохнувшись от избытка чувств.

— До завтра, родной… Отпусти меня, пожалуйста… Мы же завтра увидимся… Утром… Ты первый иди, хорошо?

— Лучше ты.

Мы препирались, как дети. Потом, так и не договорившись, начали расходиться — одновременно, лицом друг к другу.

Дома, в своей времянке, я безо всякого интереса повертел в руках раковину, положил ее на стол и, выключив свет, прилег на кровать. Хотелось разобраться в себе: неужто я в самом деле влюбился?

Я так бы и не дослушал историю о Мигеле, но вдруг вспомнил, что Ирис обязательно спросит — знаю ли я продолжение.

Раковина молчала. Я растерянно потряс ее, даже подул в перламутровые розовые створки. Наконец далекий голос сказал:

«Горгони спал с полуоткрытыми глазами. От его храпа низкое пламя камина дрожало и пригибалось».

«Горгони спал с полуоткрытыми глазами. От его храпа низкое пламя камина дрожало и пригибалось. Гостей сморило еще раньше — они лежали где придется.

Мигель тихонько подкрался к отцу. Господи, что будет, если он вдруг проснется? Мальчика бил нервный озноб. Он осторожно засунул руку в карман Горгони. Вот они, ключи. Затаив дыхание, потянул к себе тяжелую вязку. Потом боком, боком к двери. Быстрее! И только во дворе перевел дыхание.

…Мигель помог беглецу оттолкнуть парусник от берега.

— Спасибо, мое маленькое чудо! — Дон Рамирес прижал его к груди, беспокойно заглянул в глаза. — А ты? Отец не простит… Поедешь со мной?

— Я сегодня разучился бояться, — тускло улыбнулся мальчик. — Возле вас. Не беспокойтесь обо мне. Попутного ветра…

Занималась заря, Мигель поднялся к себе, закрыл дубовую дверь на задвижку. А через минуту–другую внизу поднялся шум, ударило несколько выстрелов. Предчувствие беды сжало сердце мальчика, на глаза навернулись слезы. Он видел в окошко, как мечется на берегу отец со своими еще не протрезвевшими гостями, как он сыплет проклятия, посылая пули вслед паруснику.

На лестнице загремели сапоги.

— Это он, — злобно ревел Горгони. — Один он знает, где я держу ключи. Я убью его, как паршивого пса! Открывай дверь, уродина, слышишь! Убью!..

Дверь затрещала. Бабахнул один пистоль, другой. Пули щепили дерево, одна попала в баночку с краской и она, жалобно звякнув, полетела с полки.

Мигель бросился к своей картине, прижался лбом к шершавому полотну.

— Помоги мне! — прошептал он в отчаянье, захлебываясь от плача. — Спрячь меня…

Дверь упала. В комнатушку ворвался Горгони, за ним — остальные.

— Ищите ублюдка. Он где‑то здесь, — прохрипел старик. — Я разнесу пулей его проклятую голову…

Перевернули кровать. Заглянули в нишу. Кто‑то раздавил краплак, и сгустки краски расползлись по полу, будто кровь. Картина с грохотом упала.

Вдруг Смит остановился, пистолет выпал у него из рук. Повернул побледневшее лицо к Горгони.