Выбрать главу

В то утро Варшава еще не пришла в себя после чудовищной ночи, последовавшей за призывом Умястовского, после тревожного, мрачного вчерашнего дня. В районе Охоты и Воли от домика к домику, через садики уже несколько дней рыли окопы, широкие и крутые, на улицах наваливали груды камней, поставили надолбы и в каждой такой баррикаде оставили проход шириной несколько метров для своих, все еще удиравших из Радома, Петрокова, Лодзи. Солдаты с пулеметами начали занимать позиции, однако их было мало, орудий на Охоте, можно сказать, вообще не было видно, и к тому же потрясение, пережитое минувшей ночью, оказалось настолько сильным, что не верилось, будто здесь всерьез готовятся к обороне. Офицеры, которых обступили бабы с Охоты, настойчиво требуя ответа на вопрос, сдадут или не сдадут Варшаву, отвечали вроде и отрицательно, но тут же принимались разглядывать свои сапоги — не запылились ли, доставали портсигары и долго выбирали сигарету, чтобы была не слишком твердая и не слишком мягкая, призывали к спокойствию и глазели на небо, искали самолеты, нередко, впрочем, появлявшиеся, — словом, делали все что угодно, лишь бы не глядеть женщинам в глаза. Только когда женщины предложили прислать подростков и стариков им на помощь, офицеры возмутились:

— Эй, вы, гражданское население, вы что воображаете? Ступайте стирайте подштанники; война — это наше дело.

Бабы с Охоты качали головами и возвращались домой в еще более подавленном состоянии.

Кравчики особенно тяжело пережили ночь бегства из Варшавы. Этажом выше, на лестнице, на улице не прекращался шум. Уходившие всю ночь окликали и звали друг друга, и каждый их возглас горестно напоминал Игнацию о его немощности. Спокойствие, воцарившееся под утро, было хуже самого страшного налета, оно словно предвещало смерть, предсмертную неподвижность этого любимого — только теперь он понял, как сильно его любит, — единственного города.

Невозможность бегства, беспомощное ожидание оказалось тем более тягостным, что за последние дни на Охоте началось какое-то брожение. Дружины ПВО после памятного налета сломили упорство Паенцкого и устроили в его доме убежище для женщин и детей всей улицы. Паенцкий даже не очень протестовал, на него подействовали рассказы о том, как неподалеку обвалился дом и в подвале погибло более двадцати человек. Потом Геня вместе с другими женщинами «застукала» Рачкевича: он прятал крупу, а сахар продавал только «хорошим» покупателям за «хорошую» доплату. Разразился большой скандал. Правда, постовой полицейский защищал Рачкевича от кулаков и ногтей возмущенных женщин, но главное обвинение отвести не смог, Рачкевичу пришлось вытащить наверх мешки с крупой и продавать по старой цене. Ободренные этими мелкими успехами, зашевелились местные рабочие с фабрик, женщины, молодежь. Из других кварталов приходили еще более благоприятные вести. На Воле и на Праге возникали рабочие батальоны. Кравчик кричал на Драпалу, требовал, чтобы и они начали действовать. Драпала соглашался, хотя до сих пор ничего не сделал. В общем, чувствовалось, что голос рабочего класса становится все более внушительным; судить об этом можно было хотя бы по поведению полиции — она притихла и не отваживалась задирать нос, что позволяла себе еще в августе.

И как раз в этот момент наступила та страшная ночь. Утром Геня сообщила мужу первые итоги — из соседних квартир ушло человек пятьдесят, Енчмык, Антек Нарембский, даже сын Драпалы. Кроме старого Драпалы, в их доме не осталось ни одного мужчины, если не считать Эдисона, ну и самого Кравчика. Офицеры, к которым приставали бабы, посоветовали им заняться стиркой. Кравчика интересовали подробности, тон, голоса офицеров.

— Дадут тягу! — уверенно заявил он.

Геня была того же мнения. Она проклинала их, она молилась.

День, сменивший эту ночь, начался мрачно, словно после похорон. Гене не сиделось на месте, она вскакивала, подбегала к окну, любой шум на улице пугал ее; быть может, уже пришли немцы. Старуха Нарембская, проводившая ночью последнего своего сына, заглянула к Кравчикам. В руке она держала сверточек. Старуха вызвала Геню на кухню и сказала, что Антек должен был сегодня отнести в тюрьму передачу кому-то из товарищей Стасика. Ей это не по силам, слишком далеко…

Геня замахала руками: в любой момент могут явиться немцы. Игнация одного оставить нельзя. Впрочем, арестантов, наверно, тоже из тюрьмы погнали. Старуха огорчилась, Гене стало стыдно, и она взяла пакет. Ее пугало только, как на это посмотрит Игнаций, но он даже обрадовался.