— Пан начальник, — вмешался Вальчак, — вас ведь это тоже касается. Сходили бы узнали, куда нас все-таки везут?
Полицейский разразился градом проклятий и угроз. Он не собирается быть на побегушках у заключенных, хоть они и политические, не станет им прислуживать. Сказав это, он отправился в соседнее купе.
За окном промелькнули огни, длинный товарный состав, туманные фигуры солдат, лошадиное ржание… Полицейский вернулся.
— Говорить запрещено. Но что не к тетке на именины едете — это факт.
— Почему мы так долго стояли? — не унимался Вальчак. — Путь занят?
— Какой, к черту, путь!.. Просто не знали, куда такой сброд отправить. В Юрату? В Закопане? Запросили Варшаву.
— И что Варшава?
— Думала, думала и хуже придумать не могла — в Козеборы.
Вальчак толкнул Кальве. Поезд набирал скорость. Кригер, ничуть не обескураженный тем, что его предположения не подтвердились, выдвигал новые, на этот раз совершенно неопровержимые. Остальные заключенные снова задремали. Изредка за окном мелькали черные в ночной тьме строения полустанков. Иногда с шумом пролетал встречный поезд, и тогда грохот врывался в окна мощной волной. Вальчак и Кальве перешептывались. Из газет, которые они видели лишь издали, из обрывков разговоров на станциях, из настроения полицейских вырисовывалась общая картина этих тревожных августовских дней. А последнее сообщение придавало особый смысл их и без того странному путешествию. Из Коронова, из варшавских тюрем, даже из Гродно, из Галиции собрали политических заключенных, только коммунистов, и везут в неизвестном направлении, впрочем, теперь уже в известном — к самой немецкой границе.
— Ясно как день, — подытожил Вальчак, — будет война.
Он умолк — не то задумался, не то снова задремал. А Кальве не мог уснуть. На узкой скамейке было неудобно сидеть, к тому же и сердце все чаще давало о себе знать. Оставалось только одно — думать, но он слишком устал. Его умение мыслить математически точно, выделяя главное, вошло в поговорку. Но сейчас мысли наплывали самотеком, вызванные непонятным, тревожным чувством, с границы яви и сна, облекались в плоть и кровь, становясь почти реальными образами. Сознания хватило лишь на то, чтобы держать эти образы в повиновении, не давать им воли, не позволять им нарушать логический ход событий.
Сперва самое неприятное, самое мучительное для него лично — арест! Как он мог так глупо попасться? Ведь он чувствовал, что Выробеку нельзя доверять, кто-то предостерегал его, но кто? Партыка? Нет, он погиб в Испании — под Теруэлем или в горах под Мадридом. К черту, не о Испании сейчас речь, а о Выробеке. Это кафе на Мокотовской. Там его уже ждали — один у входа, спрятавшись за вешалкой, второй и третий — в середине зала, за столиком. Делали вид, будто пьют кофе, но на самом деле не сводили с него того мерзкого свинцового взгляда шпиков, который чувствуешь даже сквозь газету.
А кто, кроме Выробека, знал про встречу? Лена? Ведь она должна была привести того товарища. Как же узнал Выробек? Выходит, что за все годы конспирации кое-кто не усвоил даже элементарных правил осторожности. Надо бы рассказать эту историю Вальчаку, он в таких делах разбирается, да и его арест на том неудачном молодежном собрании тоже весьма подозрителен.
Его охватывают противоречивые чувства. Холодок возле сердца — слишком много провалов. Необходимо еще раз все пересмотреть, особенно теперь, когда партия распущена. И создавать ее заново, проверяя каждый кирпичик, не треснул ли он изнутри… И вот волна теплого чувства, разглаживаются морщины на лбу, и на губах появляется улыбка: как хорошо, что он снова встретился с Вальчаком.
Познакомились они в Белостоке, после большого раздутого молодежного процесса, на котором он в первый раз крикнул: «Комедия окончена!» В тюрьме им, тогда еще желторотым юнцам, сообщили: Вальчак здесь, сидит в двенадцатой. Кальве, разумеется, о Вальчаке уже слыхал, но в их группе нашлись люди, которым надо было о нем рассказать. Итак, знаменитый люблинский процесс на заре буржуазного независимого государства. Рабочая милиция, которая так напугала пепеэсовских министров Пилсудского. Всевозможные ухищрения властей, чтобы как-нибудь избавиться от начальника этой милиции, а потом потихоньку ее разоружить. Не вышло! И наконец, открытая борьба со строптивым люблинским слесарем, который в свое время действительно поверил в «народность и справедливость» Речи Посполитой, но потом не позволил себя обмануть пышными фразами, не соблазнился министерской карьерой, которую ему предлагали много раз, уперся и остался с люблинскими рабочими. Тогда пустили в ход провокацию, его судили, вынесли приговор, а через несколько месяцев снова привлекли к суду, предъявив сразу два обвинения.