Выбрать главу

Нелюди.

Холодная ярость разливалась по жилам, хвалёная тевтонская выдержка и дисциплина таяли, словно лёд в походном солдатском котле. Прямо перед китежградскими егерями маялась конная батарея, жерла четырёх пушек смотрели вроде как на мятежные каре, но ни офицеры, ни тем более солдаты не пребывали в готовности. Иные и вовсе выразительно косились на чернеющую толпу — хорошо ещё градоначальнику хватило ума вызвать казаков, сдерживать люд.

Шпоры врезались в бока коня, Николай Тауберт погнал жеребца прямо на растерянную батарею. У смутьянов с выстрелом в князя Петра, похоже, сомнения тоже кончились, их шеренги зашевелились, разворачиваясь. Ружья поднимались, и это значило одно — вожаки, кто бы они ни были, решились.

— Командир?! Где командир?! — Подполковник осадил коня прямо возле орудий.

— Нет его… Болен, — промямлил одинокий поручик.

— Как отвечаете старшему по званию?! Открыть огонь! Немедля! — Тауберт, выходя из себя, кричать всё равно не умел. Ледяная, поистине тевтонская холодность. Однако офицерик, ошарашенный всем происходящим и внезапно настигшей командира «болестью», не пошевелился.

— К орудиям!

Поручик раскачивался на каблуках, словно в трансе.

— Э-эх!

Обученный гнедой повернулся, будто на шарнирах, поручика сбило конской грудью, отбросив на зарядные ящики. Тауберт оказался среди артиллеристов, поднял руку и теперь уже гаркнул как следует:

— Огонь!

Солдаты растерянно смотрели на мятежные шеренги; гвардия двинулась, вскинув ружья. Как же тут стрелять? Свои ж ведь!

Но прапорщиков и пару фейерверкеров холодная ярость Тауберта всё же привела в чувство. Наверное, поняли, что подполковник в мундире конных егерей сейчас сам бросится к пушкам, и тогда хоть руби его саблями, хоть коли штыками. А может, и не поняли, может, тоже видели, как выронил шпагу седой человек в орденах — их князь Пётр.

Заряженные картечью пушки выстрелили. Недружно и вразнобой, но промазать по плотному каре с такого расстояния было невозможно.

Тауберт не закрывал глаз. Грохот и пороховой дым, а прямо перед подполковником — кровавое месиво, изрубленные картечными пулями тела в русских шинелях, под русскими знамёнами, и он сам — бьющий по ним почти в упор.

— Заряжай!

Гвардия, даже впавшая в смуту, остаётся гвардией. Грянул ответный залп, поневоле куда слабее, чем мог быть, упал кто-то из артиллеристов, но тут ударили две другие пушки, и строй мятежников сломался. Кто-то из них ринулся прямо на батарею, держа штыки наперевес; кто-то, напротив, устремился к Бережному дворцу. Тауберт, понимая, что всё погибло, что погиб он сам, Никола Тауберт, махнул своим конно-егерям.

Лейб-гвардия всё же дала ещё один залп, ему ответили китежградцы, нарастало «ура!» фузилёров, а сам Никола смотрел, как падают, немного не добежав до его орудий, гвардейцы-гренадёры. Смотрел, заледенев и онемев; не он, кто-то в его теле холодным и злым голосом скомандовал полку общую атаку; волна конно-егерей подхватила Тауберта, увлекая за собой.

* * *

И снова сентябрь. Но уже совсем иной, южный, знойный, полный ароматов. Полгоризонта закрыли Капказские горы, и кажется — нет никакого Анассеополя, его гранитов и бескрайней Ладоги, а есть только эти горы да узкие тропы в них, коими пробираются воины «святого имама Газия».

Много месяцев пробираются теми же дорогами и китежградские конно-егеря. Князь Шигорин от греха подальше предпочёл после мятежа срочно подать в отставку и отбыл в дальнее володимерское имение. Самого Тауберта в звании повысили, удовлетворив его же просьбу отправить на Капказ. Здесь, в знаменитом Капказском Отдельном корпусе, дышалось куда легче, чем на анассеопольских першпективах, где выкорчёвывали сейчас приснопамятную крамолу.

Нет, уж лучше здесь. Со своим — теперь уже целиком и полностью! — Китежградским конно-егерским полком.

…Приближался вечер, а впереди уже горели огни бивуака. Володимерский полк.

— Здорово, братцы!

— Здравия желаем, ваше высокоблагородие!..

Знакомо, привычно, и у походного костра среди серых шинелей чувствуешь себя как дома, даже лучше, чем дома. Потому что тут всё ясно и просто, есть враг и есть друг.

И можно хоть на время забыть жуткий залп картечью в упор по гвардейскому каре…

Среди володимерцев нашлись знакомцы, Тауберта позвали к огню.

Здесь говорили о вещах важных и привычных. Об очередном набеге «непримиримых», отражённом казачьей стражей, однако с потерями; о провиантских обозах, непонятным образом оказавшихся в руках сторонников Газия; о поисковых партиях в горах; о «договорных» аулах, сплошь и рядом изменяющих слову; об английских эмиссарах и злокозненном ауле Даргэ, который никак не удавалось взять.

— Полковник Тауберт! Какая встреча!

Командир китежградцев обернулся. Его окликнули голосом ясным, чётким, с неповторимым столичным выговором, обнаруживающим потомственного анассеопольца.

Высокий жилистый солдат-володимерец, нет, унтер. Смотрит дерзко, в упор, даже и не думая становиться во фрунт. Пляшущее пламя оставляет глубокие тени в резких чертах лица, в глубоких морщинах, и Тауберт узнаёт не сразу.

— Мандерштерн! — вырвалось у Николая Леопольдовича.

Майор Мандерштерн. Бывший майор, разжалованный и сосланный на Капказ. Отделавшийся удивительно легко — злые языки утверждали, что по заступничеству старого фон Натшкопфа.

— Мечтал спросить у тебя, Тауберт. — Мандерштерну, похоже, было совершенно наплевать на все и всяческие последствия. Только теперь Тауберт понял, что его собеседник — в последнем градусе бешенства. Холодного, лютого, истинно немецкого. — Давно хотел спросить. Как тебе, понравилось по своим картечью бить? По своим, по русским?

…Да, он давно ждал этой встречи. Прожил её в собственном воображении десятки, может, даже сотни раз. Что он, помилованный мятежник, скажет тому, кто — по общему мнению всего Анассеополя — стал главной причиной поражения смутьянов?

Вокруг Тауберта и Мандерштерна словно пала ледяная завеса. Замерли рядовые-володимерцы, замерли офицеры-китежградцы. Все видели — разжалованного майора уже не остановить. Его можно пристрелить, можно оглушить, но заставить замолчать по доброй воле уже не получится.

— Так что же, Тауберт? Ответишь? Или за чины спрячешься, за эполеты? Может, жандармов кликнешь? Болталась тут где-то их команда. А, Тауберт? Или за пистолет схватишься? Дуэлировать станешь? Так я ныне не противник. Лишён чинов, звания и состояния, разжалован в рядовые. Благородному победителю — или палачу? — с таким, как я, дуэлировать несподручно.

Тауберт слушал Мандерштерна молча, не шевелясь и не отводя холодного взгляда. С ним нельзя спорить, нельзя возражать — только этого тот и ждёт, отчаявшийся и уже на всё готовый.

— Ма-а-алчать! — опомнился наконец кто-то из володимерских офицеров. — Шпицрутенов захотел?!

Мандерштерн метнул на вскинувшегося поручика короткий взгляд — и тот немедля осёкся.

— Мне с рядовым, у кого рассудок помутился, говорить не о чем. — Тауберт отвернулся, поднося к губам кружку с чаем.

У Мандерштерна дёрнулся сжатый кулак, однако на нём тотчас повисли трое товарищей-володимерцев, таких же рядовых. И Тауберт краем уха услыхал, как кто-то из них, уводя разжалованного майора, шёпотом выговаривал ему:

— Ты, ваше благородие, норов-то укороти. Батальону ты, ваше благородие, здеся нужон, а не в каторжных работах…

Примчался запыхавшийся командир володимерцев, начал было извиняться, грозя «сгноить мерзавца в арестантской роте», однако Тауберт лишь махнул рукой:

— Не стоит, полковник. Пусть говорит. Как я долг свой перед Отечеством исполняю — я отчёт лишь Господу да государю давать стану. А Мандерштерн… Солдат он исправный?

— Мало что не лучший. — Командир володимерцев казался донельзя раздосадованным. — Уже унтера получил. Храбр, расчётлив, больше, считай, почти всех офицеров понимает. Я уж молчу, Николай Леопольдович, но его смелостью да разумением не одна жизнь сохранена…