Такова хроника сражения 19 июня 1807 года. Оно получило имя Афонского. В тот июньский день афонские монастыри услышали клекот мира, которому недоставало времени врачевать, но хватало, чтобы убивать; недоставало времени смеяться, но хватало, чтобы плакать; недоставало времени любить, но хватало, чтобы ненавидеть: недоставало времени сшивать, а хватало, чтобы раздирать; недоставало времени жить, а хватало, чтобы умирать…
Накануне Афонского сражения русских моряков «мучил страх». Да-да, страх мучил, говорит очевидец. И прибавляет: они боялись, что «турки уйдут». И потому адмирал так расположил курсы своей эскадры, чтобы перекрыть Дарданеллы и навязать генеральный бой.
Турки повели огонь с большой дистанции. Они не хвастались дальнобойностью артиллерии: то был признак вялости духа. Русские, не отвечая, приближались «с великим терпением». Они не показывали, что у них артиллерия хуже: то был признак бодрости духа – драться вблизи!
В атаку на турецких флагманов головным шел «Рафаил», линейный корабль капитана 1-го ранга Лукина[44]. Еще несколько часов, и Дмитрий Александрович будет убит ядром в грудь, но сейчас широкая грудь «русского Геркулеса», как бы рывками забирая воздух, полна восторга и нетерпения:
И этот восторг, эти, по слову Пушкина, «славы страсть», «жажда гибели» и жажда победы, возникающие в момент наивысшего напряжения, владели офицерами и матросами. Такими, как лейтенант Куборский; он управлял парусами на «Скором» и скончался в судовом госпитале от тяжкого ранения. Такими, как лейтенант Денисьевский; он командовал полулежа, «чувствуя чрезвычайную боль от висевшей на одной жиле ноге». Такими, как боцман Афанасьев, изувеченный на реях и спущенный с мачты на тросе, потому что совсем обессилел. Такими, как старый служака Соломин, который досадливо «отмахнулся» от пули: просто-напросто вылущил ее своим матросским ножом.
О красоте и смысле мужества давно и много размышляли многие. Но высказаться проникновенно и просто удалось немногим. К последним принадлежал, например, Репин:
«В душе русского человека есть черта особого, скрытого героизма. Это – внутрилежащая, глубокая страсть души, съедающая человека, его житейскую личность до самозабвения. Такого подвига никто не оценит: он лежит под спудом личности, он невидим. Но это – величайшая сила жизни, она двигает горами; она делает великие завоевания; это она в Мессине удивляла итальянцев; она руководила Бородинским сражением; она пошла за Мининым; она сожгла Смоленск и Москву; она же наполнила сердце престарелого Кутузова. Везде она: скромная, неказистая, до конфуза перед собою извне, потому что она внутри полна величайшего героизма, непреклонной воли и решимости. Она сливается всецело со своей идеей, „не страшится умереть“. Вот где ее величайшая сила: она не боится смерти».
Да, «везде она». И на сенявинской эскадре, ведущей бой, тоже была эта «величайшая сила».
Ну, а что же сам-то Дмитрий Николаевич, вице-адмирал Российского флота и кавалер не столь уж и многих российских орденов?
Пушкин говорил: «На битву взором вдохновенным вожди спокойные глядят». И еще: «Он оком опытным героя взирает на волненья боя».
Вдохновение… Спокойствие… Опыт… Сенявин познал боевое вдохновение смолоду. Годы и мили дали ему опыт. Со спокойствием было сложнее.
Лермонтовский Максим Максимыч утверждал, что можно приучить себя скрывать под пулями невольное биение сердца. Флотоводцу следовало скрывать невольное биение сердца, когда ядра и картечь проламывали бреши не только в строю, но и в его замыслах. Надо было хранить холодность мысли, когда незримые весы едва ли не зримо клонились «не в ту сторону», когда вдруг словно бы начинала «темнеть слава знамен», когда под раскаленным металлом могла дрогнуть бренная плоть человеческой массы.
Сенявин точно бы дирижировал сигналами. Он и в разгар сражения, гудевшего как таежный пожар, ничего и никого не упускал из поля зрения.
Всматриваясь в Сенявина на юте и шканцах линейного корабля «Твердый», видишь адмирала, который не только ни на миг не теряет инициативы, но и каждый миг перехватывает инициативу противника.
Ушаков оставил ему наследство: маневр и еще раз маневр. И никогда прежде Сенявин не маневрировал так свободно и блистательно, как в Афонском сражении. Но вот в чем новаторство: он маневрировал тактическими группами! И вот в чем высокое искусство: в слаженности движения этих групп. А ведь движение-то осуществлялось под огнем (под огнем исправляли и повреждения), осуществлялось не послушным двигателем, а непослушным ветром.
Будучи численно слабее Сеида-Али, Сенявин достиг численного перевеса в «узловых пунктах» – там, где находились вражеские флагманы. Никто до Сенявина в эскадренных сражениях не умел добиться столь мощного удара именно на главном направлении удара. То была не просто тактическая грамотность, но своеобычливая стилистика боя. И она не принимала чужой правки, как не принимает ее художественный шедевр.
Сенявин и руководил всем делом, и участвовал в нем непосредственно. Когда два турецких линейных корабля и фрегат пытались защитить свой авангард, сенявинский «Твердый» напал на них и остановил, а потом стал крушить и теснить головные корабли. Когда «Рафаил» Лукина – он дрался в середке неприятельской линии – стал терпеть страшный урон, Сенявин его выручил, а потом, стреляя левым бортом, отбил еще три корабля. И так было в продолжение всего сражения.
Сотни орудий, рассказывает очевидец, «изрыгали смерть и гром, колебавшие не только воздух, но и самые бездны морские». Как всякий матрос и офицер эскадры, вице-адмирал несколько часов кряду был на волос от гибели. «При самом конце сражения, – пишет тот же очевидец, – в трех шагах от него поражен был двумя ударами вестовой, державший его зрительную трубу. Картечь оторвала ему руку, когда подавал он трубу адмиралу. И в ту же минуту ядро разорвало его пополам и убило еще двух матросов».
Дым сражения застил немало подвигов. Но храбрость Сенявина была замечена и была отмечена. О ней говорилось и много-много позже. Тут сказалось, если позволите, извечное желание олицетворить общий, артельный подвиг. Как в былинах, как в легендах. А причину неполного изничтожения турецкого флота сослуживцы Сенявина (когда уж не были его сослуживцами и никак от него не зависели) усматривали в малости собственного мужества.
Один из черноморцев нахимовского поколения слыхал такие «самообвинения» и писал, что, по свидетельству сенявинцев, некоторые из них не выказали достаточной храбрости. Это не так. Полный разгром Сеида-Али не последовал по иной причине, не потому, что у Рожнова, командира «Селафаила», или еще у кого-то не хватило решимости. Но здесь примечательны чувства тех, кто взваливал «вину» на себя: «Мы виноваты, мы, а Дмитрия-то Николаевича не замай».
Нет, уровень мужества не падал ни до Афона, ни после, ни в ходе сражения. И даже в тот квелый час, когда битва улеглась, покорная затишью ветра.
«Сколь ни горестно было для нас таковое положение, – писал Свиньин, – но адмирал воспользовался сим временем и приказал сделать нужные починки на эскадре в важных повреждениях, которые необходимо требовали „Твердый“, „Скорый“, „Рафаил“ и „Мощный“, дабы быть готовыми при первой возможности с новыми силами опять напасть на неприятеля».
Уже сами эти «важные повреждения» доказывали, что турецкие моряки явили традиционное упорство. «Должно отдать справедливость, – свидетельствует Броневский, – что в сем сражении турки дрались с отчаянным мужеством, на корабле Сеида-Али раненых и убитых было до 500 человек, на прочих кораблях не менее сего числа; почему судить можно, сколь великую потерю имел неприятель в людях, и весьма вероятно, что оная превосходила потерю французов в Трафальгарском сражении».
44
О том, как Д. А. Лукин, прозванный русским Геркулесом, одним пальцем вгонял в дубовую обшивку корабельный гвоздь-нагель, как одной рукою поднимал за шиворот «пару матроз», а двумя руками – пушку, как он вместо визитной карточки оставлял приятелю завязанную узлом… кочергу, и о прочем в том же духе сохранилось немало заметок современников.
Декабрист Михаил Бестужев лично не знал Лукина, но в своих мемуарах писал, в частности, следующее: «Помню, с каким жадным любопытством и мы, юная мелкота, пили занимательные рассказы о Лукине. Брат вспоминал о нем, как о близком и хорошем знакомом нашим родителям; вспоминал, как он своим простым, дышащим непритворною откровенностью моряка, обращением, даром своего слова, по наружности безыскусственного, но, в сущности, разумного, логически выработанного, умел привлекать все сердца».