Тем временем наступил вечер, а с ним и час долгожданной радости для сэра Джорджа. Но ему всегда было стыдно начинать пить в присутствии сына: он не хотел, чтобы тот видел, как он откупоривает свою бутылку. Последовал обычный в таких случаях разговор.
— Поди — ка, сходи к миссис Кроул, Гибби, — сказал он, — да передай ей мой поклон.
Гибби охотно понёсся к миссис Кроул, постучал и был допущен внутрь. Миссис Кроул как раз сидела в гостиной, пила чай и ожидала его прихода. Она всегда относилась к мальчугану по — доброму. Она никак не могла отвязаться от мысли о том, что львиная доля тех денег, которые должны были тратиться на него, попадала к ней в карман. Поэтому по воскресеньям, отчасти ради Гибби, а отчасти ради себя самой, она поила его вечерним чаем (хотя вместо чая он обычно получал голубоватое городское молоко) и к нему давала вдоволь сухого хлеба, да ещё в придачу кусок поджаренной булки с маслом, со своей собственной тарелки. Уминая хлеб с молоком, Гибби стоял по другую сторону стола. Он казался миссис Кроул таким оборванным и грязным, что она посовестилась посадить его рядом с собой, хотя в комнате кроме неё была всего лишь девушка — служанка. Но Гибби был вполне доволен и радостно уплетал за обе щёки всё, что ему предложили, то и дело одаривая миссис Кроул благодарным, любящим взглядом, который, наверное, окончательно растопил бы сердце женщины, если бы её не мучило смутное, но неотвязное ощущение того, что все эти годы она поступала с ним как настоящий враг. Миссис Кроул всё время это чувствовала, хотя и пыталась убедить себя, что старается делать как лучше и для отца, и для сына.
Когда Гибби вернулся домой, наевшийся, повеселевший и почти позабывший недавнее горе, он увидел, что отец уже приступил к вечерним возлияниям. Он сидел на сундуке, облокотившись на кровать. Над камином горела дешёвая свеча, воткнутая в каменную банку для гуталина, а на полу возле сундука виднелись бутылка виски, кувшин с водой, глиняная кружка и стакан.
В комнате не было ни огня, ни медного чайника, так что вечернее питие проходило тоскливо и грустно, как, собственно, и пристало шотландской субботе в отличие от иудейской. Однако у Джорджа Гэлбрайта была целая бутылка виски, и поэтому душа его вновь обрела жизнь и смогла даже ненадолго расправить свои полуистлевшие крылья. Гибби совсем не удивился и не расстроился. Происходящее было обычной, неизменной частью положенного порядка вещей. Он подошёл к отцу с сияющим лицом. Cэр Джордж протянул руки и посадил мальчика между колен. Ветер, надувший его паруса, был злым и гибельным, но это ещё не означало, что внутри заблудшего корабля всё было так уж плохо.
— Гибби, — серьёзно и торжественно сказал он, — никогда, никогда не притрагивайся к виски. Никогда не тяни руку к этой проклятой бутылке, сынок. Никогда не пей ничего, кроме чистой воды.
Сказав это, он протянул руку к кружке, поднёс её ко рту и сделал большой глоток.
— Никогда, Гибби! Ты понял меня? — повторил он.
Гибби усиленно потряс головой, всей душой отказываясь от пагубного зелья.
— Молодец, сынок, — удовлетворённо произнёс его отец. — Смотри, если только увижу, что ты чем таким балуешься, хоть из самой могилы выцарапаюсь, но так тебя отделаю, что до смерти помнить будешь.
Последовал ещё один глоток из кружки.
Угроза никак не подействовала на Гибби. Даже если бы он понял, что отец имеет в виду, то нисколько не испугался бы. Да разве могло его маленькое сердце, так обожавшее отца, бояться чего — либо от его руки?
— Гибби, — снова заговорил сэр Джордж, немного помолчав, — знаешь, как тебя будут называть, когда я умру?
Гибби отрицательно потряс головой, но на этот раз на лице его отразилось лишь полное незнание.
— Тебя, сынок, будут звать сэр Гилберт Гэлбрайт, — сказал отец. — И никакое это не прозвище. Найдутся, конечно, такие, кто и посмеётся: вишь, отец — то у тебя сапожник, да такой аховый, что собственному сыну башмаки наладить не может. Да ты их не слушай, Гибби! Помни, что ты — сэр Гибби и тебе теперь носить славное имя Гэлбрайтов. Но с выпивкой, сынок, фамильную честь не удержишь. Это проклятое виски погубило столько Гэлбрайтов, что и не упомнишь. Вот хоть мой дед. Большой он был, крепкий, видный — раза в два больше меня — волосы белые, длинные. А как ни вспомню его, мне всё видится, как он спьяну в канаве валяется. Так он всё на выпивку и спустил, Гибби, и титул, и землю, и отцу моему почти ничего и не осталось, никакой земли вдоль Даура, разве только какие домишки помельче. Отец мой был хороший человек, да только дед его чуть ли не с пелёнок приучил к бутылке, а образования не дал. Он в свой черёд спустил всё остальное, да этому и дивиться нечего. И что же было делать мне? Вот я тебя спрашиваю, сынок, — что мне оставалось делать? Не пожалей меня тогда добрый человек, не научи сапожничать, один Бог знает, что бы со мной сталось, — и с тобой тоже. Ну, Гибби, иди — ка ты теперь спать, а я посижу, подумаю — только мысли — то всё какие горькие. Но это ещё ничего, ничего, — закончил он, слабо улыбаясь, когда какая — то смутная, но вполне приятная мысль о самом себе слабо отразилась в запачканном зеркале его неясного сознания.