Выбрать главу

Итак, Донал был совсем не в подходящем настроении для того, чтобы по справедливости оценить усилия того, кто, подобно сельскому коробейнику, поднялся сейчас на кафедру и разложил свои дешёвенькие ситцы и крикливый коленкор для всеобщего обозрения. Но собрание слушало его, затаив дыхание.

Я не осмелюсь сказать, что в проповеди не было ни одной искры небесной реальности. Сквозь прорехи в логике Фергюса и все его ветхие философские заплатки Гибби не раз и не два уловил проблески истины. Но собрание, затаив дыхание, внимало не этим крупинкам правды, а шумному потоку лживого красноречия проповедника.

Мы откликаемся на лживость другого человека в той мере, в которой лживы сами. Ложь играет на лживой арфе, не чувствуя разлада; неправда принимает неправду и видит в ней истину. Они не раздражают друг друга, потому что для лжи ложь выглядит правдиво и тьма принимает тьму за свет; и велика та тьма. Я не стану повторять проповедь Фергюса. Даже если пересказать её точь — в–точь, она останется никчёмной, как самая лучшая копия плохого узора на дешёвых обоях. В ней содержалось такое помпезное описание Града Божьего, которое немедленно привлекло бы туда всех амстердамских купцов и ювелиров (только что там делать христианину, я не знаю; пусть это вам объяснит кто — нибудь поумнее). Слушатели проявили не менее жгучий интерес и к зловещему описанию страшного места отчаяния и скорби. Правда, священник даже не попытался рассказать своей пастве о главном ужасе вселенной: о страшной гибели того, кто из объятий самой Любви и Жизни попадает в лоно живой Смерти. Да он и не мог рассказать им ничего подобного. Этот учитель человеков знал о таких вещах лишь понаслышке и ни разу не испытывал ни тех радостей, ни тех скорбей, о которых пытался сейчас поведать миру.

Всё это время Гибби чувствовал себя не в своей тарелке; проповедь огорчила его, и позднее он признался Доналу, что лучше будет до конца жизни выслушивать потоки «склейтеризмов», чем снова подвергнет себя такому изобилию «фергюсации». Кроме того, ему было больно видеть насмешливое и даже презрительное выражение на лице Донала. Сам же Донал ещё больше злился и беспокоился, видя, как внимательно слушает проповедника мистер Гэлбрайт. Правда, шляпка Джиневры оставалась неподвижной, но по её наклону Донал определил, что глаза её владелицы либо устремлены на говорящего, либо опущены, чтобы скрыть сильное чувство. Донал был готов пожертвовать всеми своими стихами — своим единственными богатством! — чтобы хоть раз заглянуть за поля этой шляпки. С тоской в душе он понимал, что, несмотря на частые встречи с Джиневрой, он совсем не знает её мыслей. Он всегда говорил с нею больше, чем она с ним. И теперь, когда ему страшно хотелось узнать, о чём она думает, он не мог даже предположить, какой эффект эта пёстрая мешанина производит на её воображение и суждение. Он был уверен, что она не станет соглашаться с тем, что не соответствует истине. Но ведь она так доверчива и легко может увидеть правду там, где её нет!

Наконец, все хлопушки, римские свечи и шутихи благополучно сгорели, пышное представление, казавшееся бесконечным, подошло к концу, и обессилевший проповедник откинулся на спинку своего кресла. Собравшиеся пропели псалом, за этим последовала молитва (не уступавшая по красноречию самой проповеди), и прихожан отпустили — правда, нисколько не укрепив их на то, чтобы достойно справиться со скорбями, искушениями, сомнениями, разочарованиями, глупостями, злом, скукой и повседневными заботами грядущей недели, хотя многие из них подошли к проповеднику, чтобы поздравить его с таким прекрасным началом.

Донал с Гибби вышли одними из первых, обогнув церковь, подошли к другому входу, откуда, как им показалось, должны были появиться Джиневра с отцом, и стали ждать. Погода полностью переменилась. Ветер расчистил улицы и разогнал туман, величественными глыбами повисший теперь над городом.