– Он умер много раньше ее?
– М-м… да.
– И вы стали ей помогать.
– Муж моей жены, второй муж, до меня, их встретил, они ему понравились, и он купил этот дом, в котором они жили”.
Я слушал это как комментарий – лучший, какой только можно вообразить,- к знаменитому ахматовскому стихотворению “Тень”, адресованному Саломее. “Прозрачный профиль твой за стеклами карет”; “Как спорили тогда – ты ангел или птица! Соломинкой тебя назвал поэт. Равно на всех сквозь черные ресницы дарьяльских глаз струился нежный свет”. Мир меняется перед взглядом людей, если какой-то поэт что-то сказал,- он это прекрасно знал, на него такое впечатление производила проза Вирджинии Вулф: читая ее, он видел улицу другими глазами, и дома, такое может быть, это эффект поэзии, но факт – другое.
По ходу его рассказа случился конфуз. Правда, возник он за четверть часа до этого, но тогда еще не выдал себя. Тогда зазвонил телефон, Берлин снял трубку: “Алё?.. Очень хорошо сделали… Нет, постойте, где вы?.. А, вы на Waterloo, да. Я, по-моему, встречу вас завтра? С Сильвой… Что?.. Да… Да… Мы увидимся завтра… Сильва вам скажет точно, где и как. Я очень рад, что вы живы, что вы в порядке, что вы живы, что вы в
Лондоне – очень хорошо… Да, да. Особенно я. Я так стар. Я невероятно стар, не понимаю, почему я жив, как я жив. Но все-таки, все-таки все собираюсь продолжать… Мы увидимся завтра, по-моему, в четыре часа, сейчас скажу точно когда, вы будете у нас на квартире, минуточку, погляжу когда”. (Я спросил:
“Это Люша?”) “Это Елена, да, называет себя Еленой, Люша, не называет себя Люшей… Точно в четыре. Да. Я вас помню”. Он повесил трубку и объяснил мне: “Как если б я не знал, кто она:
“Я Елена, я в Лондоне, я в Waterloo”…” Я сказал, что мы с ней сегодня оказались на одном самолете, и она, да, собиралась ему позвонить. “Люша” было домашнее имя Елены Чуковской, его знакомой, близкой подруги другой его хорошей знакомой, Сильвы.
Путаница заявила о себе как о таковой, когда телефон зазвонил еще раз. “Алё… Здрасьте…- сказал он.- Да, она мне уже позвонила… Люша… Это не вы звонили?.. Нет, нет, она сказала: когда мы встречаемся?.. Она позвонила с Ватерлоо… Она сказала: я… (Он повернулся ко мне: “Как ее имя?” – Елена.)…я Елена.
Я приехала… Уверяю вас… Она позвонила. Я с ней разговаривал.
Я ей сказал: в четыре часа тут. Завтра… Да… Да… Ну, так ее зовут в ее окружении, и вы сказали: я Елена. Почему вы это сказали, не знаю… “Я Елена”… Сказали мне… Кто ж это была?.. Какая-то другая? Так, вероятно, она тоже придет в четыре часа?.. Я понятия не имею, я ей сказал в четыре, но не сказал куда. Придет сюда – будет скандал… Завтра в четыре часа появляйтесь с ней сюда… Сюда… Очень хорошо… Очень хорошо.
Очень хорошо. Очень хорошо”. Он кончил разговор. Я сказал: “Я, вы знаете, что, боюсь, случилось – что в первый раз это была та
Елена-итальянка.
– Какой ужас.
– Может быть, я ее предупрежу.
– Вы ее будете видеть?
– Я должен ее увидеть.
– Скажите, что завтра я ее видеть не могу. Вы правы.
– Наверное, она.
– Вполне возможно. Скажите, что, к несчастью, я сделал ошибку, и не могу ее видеть. Чтобы она опять позвонила, и тогда я ей скажу, когда можно. Это будет одолжение огромное. А то может быть тут скандал.
– Скандал не скандал, но это будет ни к чему…”
Я подумал: что ж, если совершенно разные Елены могут так совпасть друг с другом, то ангел, птица, красавица тринадцатого года вполне может быть одновременно belle laide, которая выходит замуж pour s’arranger. Belle laide – это то самое, что laide mais charmante, как сказала Ахматова о жене Мандельштама, еще когда та была молоденькой. На минуту вся реальность – нематериальных телефонных голосов, ничем не сдерживаемых совмещений, поэтических образов – стала почти той же природы, что сон. И я вспомнил ахматовскую запись сна о Берлине: “Я вдруг почувствовала от этих странных слов, что я для него то же, что он для меня. И… меня разбудили”.
“- А когда вы впервые вообще вошли в отношения с русской эмиграцией?
– Не вошел, никогда. С эмиграцией как таковой – никогда. То есть мои родители знали разных рижских евреев, которые тоже жили недалеко от них в Хемпстеде, и этих от времени до времени я видел, но с русской эмиграцией как таковой у меня не было никаких отношений.
– Вы рассказывали о Святополке Мирском, как он читал у вас лекцию о Пушкине…
– Другие люди отрицают это.
– … может быть, исполните на бис?
– С удовольствием. Хотя это отрицают – не знаю, кто отрицает, но, помню, кто-то, который был там в Оксфорде, говорил, что этого не было. А я помню это очень, очень, для меня это яркое воспоминание, страшно было смешно. Он был абсолютно пьян, это было главное. Это была встреча в Oxford University Poetry
Society, Общество поэзии Оксфордского университета его пригласило. Это было в каком-то небольшом доме моего колледжа, и хозяин был некий сэр Томас (фамилию я не расслышал – Дарнет?) – и его ожидали. Он вошел, шатаясь, в комнату, было абсолютно всем ясно, что он пьян. Он не мог найти стула – к которому его подвели, к креслу – и посадили его туда. Потом было гробовое молчание. Потом председатель сказал: мы очень рады и горды, что князь Мирский нас посетил, он будет читать доклад о Пушкине. Но опять полное молчание. Нет – Мирский сказал, что он будет потом отвечать на вопросы. Председатель сказал: “Пушкин. Великий поэт”. Он сказал: “То, что Данте был для итальянцев, Гете был для немцев, Шекспир англичанам,- Пушкин!..” Он выпалил это слово, как пушка. “…Pushkin was for the Russians. Был для русских. Да, великий поэт”. Молчание. Председатель сказал:
“Пользуется ли… Does he use many similes?” Как similes по-русски?
– Сравнения.
– “Yes! Да – он пользуется очень многими сравнениями. Все его сравнения очень, очень хорошие”. Точка. Больше не было ничего.
Встал. Председатель произнес: “Благодарим за замечательную лекцию, которую князь Мирский так любезно нам прочел; надеемся, что в следующий визит к нам его выступление будет столь же ярким”. Потом он бродил по комнате, я слышал: “Вы только прочли четыре книги Маркса, а Маркса – сорок томов”. Он тогда уже сделался марксистом.
– Кому это он сказал?
– Кому-то в углу. Кто-то сказал что-то, а он ответил – “вы только четыре прочли, а их сорок”.
– А с кем-нибудь из русских философов, так называемых религиозных, у вас были отношения: Бердяев, Лосский, Шестов?..
– Да, я встретил Бердяева, он к нам приехал в Оксфорд. Он был другом такого господина, я вам скажу, его ученик, он все еще жив, его имя… Лямперт. Это был русский еврей по происхождению, то есть полурусский, полу-нет, что-то другое, и он учился в
Парижской духовной академии, и он о нем как-то заботился. Не особенно приятный человек, по-моему. Другое дело – он мне посвятил книгу, из-за чего мне было очень неудобно. Во всяком случае, он приехал…
– Какую книгу?
– Первую книгу, о русских революционерах. У него две книги было.
Он был стопроцентно просоветский человек. Евгений Лямперт, Женя
Лямперт. Жена была англичанка… Бердяев приехал в Оксфорд, меня пригласили обедать, потому что глава моего колледжа, который писал русскую историю и прекрасно читал по-русски, не говорил на этом языке.
– Кто это был?
– Самнер. Он был довольно знаменитый английский историк России.
Написал биографию Петра Великого, написал самую лучшую книгу о
России между тысяча восемьсот семидесятыми и тысяча девятьсот десятым годом, в этом роде. Политика России и так далее. Он был настоящий ученый… Потом я сидел около Бердяева и переводил ему
– главным образом. Потом мы пошли гулять. Вдруг на дорожке появился профессор философии Райл, был знаменитый философ, он увидел Бердяева: Бердяев носил такой beret, берет, маленькую сигару и бородку. Райл прошел и сказал мне: “Fraud?!” Подделка?!
Я сказал: “В общем, да”. Потом ему дали степень в Кембридже,
Бердяеву.
– А Бердяев не понимал по-английски? Поэтому вы могли шутить, да?
– Да.
– И вы ему ответили по-английски, Райлу?
– О да. Миновали друг друга, в саду, и так перекинулись друг для друга: “Fraud?” – “В общем, да”.