— Мы, мол, с повинной. Разруха. Так мы, мол, готовы. Головы за тебя сложим.
Тут пошло крутить по деревне такое, что председатель совсем спился — самогонку пил, — положил на телегу дедовский портрет — и в город.
— А ну вас псу под хвост! Ошибешься тут с вами.
И действительно ошиблись. Барин-то оказался не барином. Барами-то оказались другие. Совсем запутались мужики.
А потом и совсем перепилило через край. Опять барин, тот же барин. В той же усадьбе сидит и распоряжается. С ним еще двое усатых. У одного усы большие и папаха, у другого — поменьше и кепка. А кепка-то страшнее папахи. Совсем невозможно стало жить. Ходит усатый в кепке с книжечкой и карандашиком — и все по декрету, и все отбирает, все отбирает. Не разверстка, а грабеж. И посоветоваться не с кем — попа, как бунт был, со всеми поповнами убрали на общественные, далёко, и всю интеллигенцию вымели. Раньше упродкомиссар[48] жалостливее был, да и много своих было в Исполкоме — от работ отлынивали, служили. А теперь только трое и сидят. Помещика сын и двое усатых. Называется — чрезвычайное положение.
Батрашкин опять объявился — выпустили. Да от него толку никакого. Он — все одно:
— Красный Дракон.
А усатый отбирает все до последного и показывает декреты.
Не прошло и двух дней с приезда, как папаха с головы дагестанца перешла на голову Чечулина. Аня изумлялась:
— Зачем вам папаха летом?
— А зачем же голова у человека, как не для папахи?
На второй день Жарков сказал Руманову:
— Слушай, милый, мне очень неприятно, но твоя жена… все-таки ты понимаешь…
Замшалов с треском сломался.
— Ведь это же секретнейше!
Даже руки выше головы поднял.
— Секретнейше, а вы… Впрочем, мы все делаем по закону!
И на третий день утром Руманов, собрав вещи, прощался с товарищами.
— Не беспокойтесь. Я буду все делать, что нужно.
Жарков стоял у ворот и глядел вслед скрипучей телеге. Телега казенная и мужик казенный, из города. Телега медленно вихляла боками в лес, деревья загородили телегу.
И стало Жаркову скучно. До крика скучно, что нет рядом женщины. Рассказать бы ей — не выдала бы. Пошел в комнату, в которой родился. В Исполкоме немало дела, и все нужно вдвоем, потому что Чечулин в городе. Чечулин должен дружить с дагестанцем, чтобы чрезвычайка была своя.
Опять Жарков вышел на двор — поглядеть вслед телеге. Лицо наивное, как у гимназиста, и безусое. И кажется, что усов никогда и в помине не было, а не то, чтобы он просто выбрился поутру. Почему эти три дня он каждое утро брился?
Телеги не было видно. И уже лицо не наивное, а серьезное, как у студента. Постоял, посмотрел — и лицо окончило университет. Теперь ясно — завтра поутру вырастет борода, и наверное колючая, и не то чтобы черная, но и не рыжая. Так, офицерская борода. И лицо офицерское, смолоду взрослое, крепкое в скулах, по наследственности перешедшее от отца, а у отца — от деда. И что за этим лицом делается — неизвестно.
Офицерское лицо — и душа, наверное, офицерская, крепкая, по наследственности перешедшая от отца, а у отца — от деда. Офицерская душа, очень простая.
Подошел Замшалов.
— Уехали, — сказал Жарков.
— И слава богу, что уехали. Ведь секретнейше, а тут…
И со страхом оглянулся кругом. Подслушивать некому, во всем доме они да стряпуха, глухая совершенно, из города, и плохо понимает, что такое советская власть. Стряпуха зато очень хорошо убирает комнаты и готовит обед и ужин. Для этого и живет на свете — убирать комнаты и готовить обед и ужин. Скоро уж восемьдесят лет как живет.
Но все же лучше молчать.
А неделю спустя в деревне Семен Семенович Семенов, мужик, у которого отобрали последнее, отправился к соседу и заговорил.
Сосед вычесывал коричневую грудь и молчал.
— Идем!
К вечеру решили — жалоба в центр. Семен Семенович и сосед немытый — ходоки. Мандат от схода за пазуху, мешки за плечи — и в путь.
Чечулин пил, и дагестанец пил. Чечулин пришел к дагестанцу в гости.
Голубое небо. Тепло. День кончается. Скучно.
— А вот я тебя повеселю сейчас.
Дагестанец смотрит на Чечулина покровительственным оком. А под покровительственным оком — кровоподтек цветом и величиной с керенку. Кровоподтек вечный. Чуть сойдет, сразу вскочит новый.
— А вот я тебя повеселю. У нас есть такой. Пророчествует. Выпустили было — и пришлось опять забрать. Эй, приведите Батрашкина!
Батрашкин встал у порога.
— Ну, пророчествуй.
У Батрашкина лица нет. Густая колючая черная щетина, и в щетине горят глаза — черные, колючие.
— Говорю вам! Вот — большой Красный Дракон с семью головами и десятью рогами, а на голове его семь диадим; хвост его увлек с неба третью часть звезд и поверг их на землю. Дракон сей стал пред женою, которой надлежало родить, дабы, когда она родит, пожрать ее младенца.
У дагестанца — папаха на затылок, нос — кверху.
— Ха-ха-ха! Здорово! Красный Дракон — это мы с тобой. А жена-то кто? Жена-то?
— Россия есть жена. Зачала Россия, беременной ходит, славу хочет родить, и богатство, и счастье человеческое. Великое совершается на земле. И вот явился Красный Дракон, встал перед Россией, зачавшей родить, и хочет пожрать младенца. Но не пожрет младенца! Пошел мужик Семен Семенович Семенов к самому Совнаркому Российскому в Кремль. Все скажет — и исчезнет Красный Дракон, и будет жить младенец.
— Ты это насчет чего? Какой это Семенов?
— Мужик ходоком пошел на вас. Мужик в Кремль пошел. Мужик все расскажет.
Чечулин протрезвел. Эх, прозевал Замшалов — ушел Семен Семенович Семенов.
Чечулин поглаживал усы. Не пустой день. Сел к столу — письмо Руманову в центр.
А в центре, в третьем этаже, на Козихинском — сумерки. Электрическая лампа на круглом столе, мягкий свет и мягкий диван. На мягком диване, подвернув ноги и завернувшись в белый шелковый платок, — Аня.
— Не бойся, Аня, и не спрашивай. Не могу я сказать. Так, дела всякие. Ничего особенного.
Когда летел Руманов с Аней в автомобиле в театр, чуть не переехал на Тверской мужика. Мужик — вперед, назад — растерялся, но мешок не выронил. Шофер затормозил, выругался нехорошо.
Мужик с мешком остался, как столб придорожный, далеко позади. Это был Семен Семенович Семенов, ходок в центр. Немытый сосед зачесался на буферах и вывернулся с буферов под колеса. Семен Семенович приехал в центр один и спотыкался по Москве оглушенный. И всюду за плечами мешок таскал, а в мешке — мука, крупа, масло. Ночевал в учреждении командировочном. Большие везде очереди, а мешок нигде нельзя оставить — украдут. А в грязной руке — мандат; потому что, куда ни придешь, всюду спросят мандат, а без мандата слова не скажут. Так и носил Семен Семенович мандат в руке. Мандат грязный стал, и даже грамотей с трудом разберет, что там написано. По краям мандат лохмотьями пошел, но печать есть — у горького пьяницы, бывшего председателя, нашлась. Печать и подпис — Безносый подписался — пуще всего беречь. А что перед печатью и подписом — это все равно. Печать и подпис — и везде пропустят.
А на пятый день пришел к Семену Семеновичу мужик с винтовкой и отвел его в другое помещение, гораздо лучшее. А из помещения — на вокзал в автомобиле, с вокзала — в вагон, законопаченный решетками, — чудесный вагон. И ехал Семен Семенович со всеми удобствами домой в деревню. Сидел с ним человек в коричневом пальто и папиросы курил. Молчаливый человек — в коричневом пальто и лицо коричневое. Семен Семенович, как ни пытались вырывать, мешок из рук не выпускал и теперь не выпускает — еще этот коричневый человек сграбит: они все — рваные люди — до масла охочи.
С мешком в руках, не спавши, доехал Семен Семенович до станции. И опять мужик с винтовкой — и ведут Семена Семеновича по знакомым дорогам.