Пригвожденная острыми солнечными лучами к песку, Наташа смотрела на море, на Петербург и думала, что град Китеж, наверное, был такой же из картона вырезанный, с колокольнями и стенами. А если закрыть глаза — от моря, от неба, от солнца отделяется тогда огромная и прозрачная глубина, прилипает к ресницам, мерно покачивается и проливается в тело. Наташа плыла высоко над землей, в безвоздушном пространстве, где нет ничего — бесконечная голубая пустота.
Одна в голубой пустыне неслась Наташа. Это только приснился ей странный город на берегу моря, летящий в неизведанные страны. И может быть, скоро исчезнет город. Достиг предела. Появились в нем странные люди. Хотят все разрушить. Хотят разрушить всех прежних людей, чтобы все стали новыми, ни на что не похожими. А люди уж и так разрушены — у кого ноги не хватает, у кого руки, а кто душу потерял. Так без души и ходит. А такой — без души — все равно что пулемет. Убьет сотню — и пойдет в ресторан, чаем запьет.
Поручик Архангельский встал со скамейки и подошел к Наташе:
— Наталья Владимировна, танцы начинаются.
Дирижер изгибался, дирижер подпрыгивал, дирижер хотел взлететь на воздух. Победно взвивались фалды черного фрака. Дирижер был влюблен в первую скрипку с лицом из порнографического альбома. Дирижер ненавидел третьего с края виолончелиста, такого маленького в сравнении со своим инструментом, что казалось, не он играет на виолончели, а виолончель на нем. Больше всех старались литавры. Они звенели так, как будто тут разбивалась посуда тысячи пансионов. Локти музыкантов сверкали, как пятки убегающих солдат. Все гремело, пело и гудело — литавры, тромбоны, скрипки, виолончели, валторны и какие-то совсем неизвестные инструменты, похожие на огромные зубочистки, на которых играли мрачные небритые люди с преступными лицами и без воротничков.
Мазурка, венгерка, падеспань, тустеп, уанстеп, полька, вальс безудержно лились в прыгающую залу. В зале нельзя было найти пары ног, спокойно стоящих на месте.
Поручик Архангельский, подхватив Наташу, в легчайших объятиях скользил по паркету. Ноги выделывали такие штуки, что некий герой с Георгием, но без ноги возмущенно говорил о безнравственности танцев приятелю-авиатору, у которого на ногах не хватало в общей сложности трех пальцев. Авиатор соглашался с героем до тех пор, пока сам не улетел в объятиях неведомой красавицы.
Дирижер утомленно повис на невидимом крюке, литавры грянули по инерции в последний раз, вздернутые ноги приняли нормальное положение.
Поручик Архангельский угощал Наташу лимонадом и говорил тихим голосом:
— Очень трудно подчинить людей. Убить легко, а подчинить трудно. А если подчинить, то удерживать в подчинении — ох как трудно. Один — дирижер, другой — простой музыкант. Везде так.
Отпил из стакана и продолжал:
— Самое легкое — на войне подчинять. Там погоны гипнотизируют. Но снимается гипноз, Наталья Владимировна, катимся мы, Наталья Владимировна, и только очень сильная рука удержит.
Дирижер воскрес, и зала опять запрыгала. Поручик Архангельский поцеловал руку у Наташи:
— Подчинили вы меня, Наталья Владимировна.
Товарищи приезжали к Андрею и рассказывали о чудесах, сияя замысловатыми орденами. Раз приехал товарищ и без орденов, и без ноги. Поглядел на него Андрей и подумал: «Нет, дома спокойнее».
И три года Андрей — мимо чудес, мимо крови, крепко надвинув на брови фуражку, — в шахматный клуб. В шахматном клубе — свои дела. На улицах — Варшава, Лодзь, Ковно. В шахматном клубе:
— Вы слышали о замечательном событии? Тринадцатый ход в гамбите слона…
Шахматные люди опеночной кучей обрастали доску.
— Тринадцатый ход в гамбите слона…
Андрей больше всех деревяшек любил офицера и морщился, когда офицера называли слоном. У офицера непременно должны быть погоны поручика и блистательный пробор, как у Андрея, — дугой разделявший каштановую голову на две неравные части: две трети справа, треть слева.
Летом — пансион. Люди шахматными деревяшками сидели за табльдотом, и каждый делал только свой, предназначенный судьбою ход. Офицер — Андрей — работал глазами в разные стороны, пересекал шахматную доску, улетал в пустое пространство, в бесконечность, где все пути сходятся, и путь офицера пересечется с путем королевы. Только не той королевы, хозяйки пансиона, которая сидела рядом и защищала одержимого подагрой и глубокомыслием короля от противника. Все бы фигуры появились на шахматной доске — можно найти, но противника нет. Противник еще не расставил своих фигур.
На третий год, в мае, когда в Петербурге кричали о революции, Андрей, распланировав весь мир на квадратики, решал à l’aveugle[49] сложную задачу Endspiel’я — король и королева против короля и офицера. Солнце медленным белым королем ступало по расквадраченному небу. Земной король — Петербург — чернел на краю шахматной доски. Андрей поднял глаза. Белая королева стала на пути: шах королю и офицеру. Сложная задача была решена.
Сброшенный с шахматной доски, Андрей лежал на песке и долго смотрел на белую королеву. И увидел — цепь черных и белых квадратиков — день и ночь, день и ночь — путь офицера, ровный и блистательный, как пробор, прошедший через весь гладко причесанный мир. И по этому пути — непреклонно, сбиваться в сторону по правилам игры не полагается. Двадцать лет, сорок лет, шестьдесят лет — все равно: гладкие квадратики — белый, черный, белый, черный — день, ночь. И конец шахматной доски — гамбит слона.
— Не хочу, — сказал Андрей и сделал непозволительный ход в сторону. Пусть игрок сбросит зашалившую фигурку с доски. Фигурка будет в бесконечных нерасквадраченных пространствах гоняться за белым королем и солнечной королевой.
Через неделю Андрей подошел к Наташе на пляже:
— Вы меня не знаете. А мне кажется, что мы уже давно знакомы. На сегодня я получил отпуск, а завтра я уже в маршевой роте.
И, прощаясь, попросил:
— Вы придите меня провожать. Я в 387-м полку, на Глухаревской улице. Недели через две еду. Я дам вам знать.
В казармах смачно пахло солдатским сапогом.
— А ну — вылетай на занятию-у-у!
Городская пыль воздвигла Вавилонскую башню к стеклянному небу. Дома трескались от жару, и окна пылали. Перед порогом рождались люди — один, другой, третий… Сто человек, похожих друг на друга, как сто папирос на фабричном складе.
Поручик Архангельский гулял по фронту, покуривая, и посматривал на солдат, как будто выбирая, какую папиросу закурить. Все были одинаковы — серые, плотно набитые, с фабричным клеймом на погонах — «387». Все будут выкурены и брошены в огромную пепельницу ненужными окурками. И вот этот вольнопер — как его фамилия?
Из-за угла подлетел, как ловкий танцор, новенький автомобиль. Вылезло четверо. Самый маленький, в очках, пошел по рядам, жал руки солдатам маршевой роты. На четвертом десятке остановился — устал. Снял военную фуражку, стер платочком пот с выпуклого, но узкого лба и кивнул остальным круглой головой. Снизил очки, и сразу показалось, что он сейчас захрюкает.
— Товарищи!
Комиссар откашлялся.
— Товарищи! Свободная Россия должна сокрушить германский милитаризм. Товарищи! Мы не хотим воевать. Но мы не можем позволить германскому императору вонзить нож в спину революции.
Комиссар откашлялся.
— Товарищи! Временное правительство делает все, чтобы кончить войну, начатую царем, и выйти на дорогу мирного революционного строительства. Вы…
Комиссар откашлялся.
— Вы пришли на помощь Временному правительству! Благодарю вас, товарищи. За землю и волю!
Новенький автомобиль скользнул за угол. Поручик Архангельский скомандовал:
— Смирррно! Го-ло-вы на на-чаль-ни-ка!
Пара серых глаз стянула в узел двести нитей.
— Левый, начинайте ученье!
Сегодня к ночи маршевая едет на фронт, а поручик Архангельский остается: три года воевал, а теперь незаменим в Петербурге.