Актер, качаясь, сидел на кровати.
— Эх, — говорит, — Малашкин, Малашкин, и что я тебе худого сделал, Малашкин? Хм. Почетный, говорит, гражданин и барин. Убийца ты, Малашкин. Взял ты большой грех на душу. Сгрябчут ведь теперь меня, Малашкин. И за что, пожалуйста, сгрябчут? С детских лет служу искусству… С детских лет и не касаясь политики…
Малашкин на актера не смотрел.
Мышино-тихая пришла старуха и села в угол. А следователь Чепыга рукой по воздуху, дескать, вот наисерьезнейший момент. Следователь волчком по комнате, следователь ныряет и плавает, следователь то к Малашкину и ему быстренько:
— Попрошу слушать. Попрошу слушать. И, слушая, подписом заверить показанное.
То к старухе и даже с некоторой нежностью в голосе:
— Дозвольте установить, спросить, так сказать, о драгоценном здравии ваших родственников. И кто подобные. И где проживают. И переписочку не ведут ли некоторую.
Неподвижная сидела старуха в углу. У старухи серые глаза и платье серое, и сама старуха серая мышь. И идет как мышь, и сидит, как мышь, и никак не поймет старуха, какой толк в словах тонконогого.
А тонконогий в волнении необычайном.
— Да, — говорит, — именно я так и хотел сказать: переписочку некоторую. Письмишко какое-нибудь. Письмишечко от известного вам лица. Скажем, родственник вам генерал. Ну ша… ша… Приблизительно-с. Из любопытства я. Ну, пожалуйста. Родственник. Ну, а как не написать родственнику? Непременно напишет родственник. Не такой он человек, родственник. Ну и вот. Вот вам и письмишко от известного лица. Он вам письмишечко о событиях, дескать — наступаю. Вы ему цидулочку, дескать — ага. Вы ему цидулочку, а он вам письмишечко. И ведь совершенно кругленькая выходит переписка и корреспонденция через передачу. И кто передача. И что через передачу, пожалуйста. Не так ли? Ведь беспокоитесь же, как-то он там. Болезни ведь всякие, печали и воздыхания…
— Беспокоюсь, — заплакала старуха, — как-то он там. Беспокоюсь… Болезни и воздыхания… Вот спасибо-то вам, молодой человек. Вот спасибо-то. Сердце прямо-таки сгнило. Болезни и воздыхания. Вот спасибо-то.
Пело, играло лицо следователя Чепыги.
Ох, и до чего кругленько и как кругленько выходит все. Болезни и воздыхания.
— Болезни и воздыхания, — плакала старуха. — Вот спасибо. Вот спасибо…
А Чепыга опять волчок, Чепыга опять плавает, и ныряет, и бьет по ляжкам себя. Чепыга к актеру с неизъяснимым восторгом.
— Ой, — говорит. — Каково? Не угодно ли. И вы отвергаете, и вы родством пренебрегаете! Обидели вы меня, молодой человек. Обидели. Ну так я сейчас. Я сейчас.
И опять к старухе:
— Дозвольте, разрешите еще словечечко. Этот прекраснейший молодой человек, я так и хочу сказать, родственник ли, да, именно, родственник ли вам?
— Нет, — ответила старуха. — Нет, не родственник. Но я, молодой человек, к нему, как мать родная. Я ему вместо матери. Спасибо вам, молодой человек.
— Ох, — задрожал актер. — Ох, господин следователь. Врет ведь старая старуха. Не знаю я ее… Темная старуха и зритель. А я сам по себе… с детских лет по переживаниям.
Расстегнул Чепыга пиджак на все пуговицы и сказал Малашкину строго:
— Оба арестованы. Старуха и актер арестованы. Прошу сопровождать.
Посадили старуху и актера в общую камеру. А в камере той сидел еще один человек. Был он совершенно не в себе. Кричал, что ни сном ни духом не виноват. Масло же, дескать, у него точно было — три фунта и мучка белая для немощи матери. Не для цели торговли, господа, а для цели матери.
Человек этот актера привел в совершенное уныние.
Актер вовсе ослаб и похудел и сидел на койке, длинно раскачиваясь.
«За что же схватили, Господи? Тоже ведь ни сном ни духом… И хорошо, если суд. Судить будут. Слово дадут. Дескать, так и так, Народные судьи, пожалуйста.
А если к стеночке? В подвал и к стеночке?»
Нехорошо, мутно было актеру.
«Что ж, если и суд. Ну что сказать? Что, пожалуйста, сказать? Пропал. Ни беса ведь не смыслю по юридической…
Господа судьи. Присяжные заседатели…»
Не шли слова. Все разнотык. Все разнотык лезет, а цельности никакой.
«Господа народные судьи, чувствую с детских лет пристрастие к искусству Мельпомены и не касаясь политики…
Разнотык. Совершенный разнотык.
Могут и расстрелять. И за что же, Господи, расстрелять? В темницу ввергли и расстрелять.
Ругал, скажут, советскую власть. Поносил. Да ведь никто же не слышал.
Малашкин это. Ох, Малашкин, это убийца донес. И что я тебе сделал, Малашкин? Почетный, говорит, гражданин и барин. А ведь я, может, всей душой и не касаясь политики. Я с детских лет по переживаниям. Плохо. Разнотык. Как пить дать расстреляют. Мамаша-покойница очень плакала: кончи, говорит, Васенька, гимназию — по юридической пойдешь… Так нет — в актеры.
А хорошо по юридической. Дескать, господа народные заседатели, народные судьи…»
Решил актер, что расстреляют его непременно. С тем и заснул. А ночью пришли к нему люди в красных штанах, надели на голову дурацкий колпак и за ногу потащили по лестнице.
Актер кричал диким голосом:
— За что же за ногу? Господа народные судьи, за что же за ногу? С детских лет и не касаясь политики…
Утром проснулся актер и похолодел.
«Сегодня… Все… Конец…
Может, и не жалко жизни. А ведь и не жалко жизни. Да только Машенька придет… Машенька плакать будет. А он у стенки встанет. В подвале. И сам ни сном ни духом… Не завязывайте, скажет, глаза… не надо… Все.
С детских лет, господа народные заседатели, народные судьи, и не касаясь политики… Плакать будет Машенька…
Эх, Малашкин, Малашкин. Убийца ты, Малашкин. Хм. Почетный, говорит, гражданин и барин.
Хм. И старуху тово. Смешно все же, как же это старуху-то. Хм. А у ней на Смоленском могилка. Смешно, что старуху. Старуха ведь тоже ни беса по юридической».
В серо-заляпанное окно бил дождь, и капли дождя сбегали и мучили актера.
«…И подписку могу дать, господа народные заседатели. Не состою, дескать, ни с генералами, ни со старухой.
А старуха, это точно — подозрительная старуха».
Тихая сидела старуха на койке и бездумно смотрела в окно. А уныло-черный человек мотался меж коек и все свое, все свое:
— И ведь, господа, не для цели торговли, для цели — матери.
Через неделю их выпустили.
Да. Открыли камеру и выпустили.
Идите, сказали, куда хотите. И вышли они на улицу.
Тихой мышью вернулась старуха домой и заперлась в комнате.
А бледно-похудевший актер ходил до вечера по знакомым и говорил трагически:
— Поставили меня, а я такое: не завязывайте глаза, не надо. Курки щелкнули. Гулко. Только вдруг приходит черный такой человек. Этого, говорит, помиловать. И руку мне пожал.
Вечером к актеру Машенька пришла. Актер плакал и целовал Машенькины пальцы.
— Оборвалось, — говорит, — Машенька, что-то в душе. Надломилось. Не тот я теперь человек. Не нужно мне ни славы, ни любви. Познал жизнь воистину. Пропал я теперь, Машенька. Раньше многое терпел в достижении высокой цели. Славы жаждал. А теперь, Машенька, уйду со сцены — ни любви, ни славы не нужно… Терпел от Зарницына. Прохвост Зарницын, Машенька. Думает — режиссер, так и все можно. Руки, говорит, зачем плетью держите. Руки плетью! Эх, Машенька. Усилить нужно. Трагизм положения усилить нужно. Положи руки в карман — шутовство и комедия. Не понимает…
Терпел, а сейчас не могу. Пропал я, Машенька. Жизнь познал и к смерти коснулся. И умри я, ничто не изменится. Теперь мне все равно.
Ночью, когда актер целовал Машеньку и говорил, что еще прекрасна жизнь и еще радость впереди, ночью за стеной тихо умерла старуха.
И никто не удивился и не пожалел, напротив, улыбнулись — одним, дескать, едоком меньше.
А похоронили старуху не на Смоленском, а на Митрофаньевском.