Выбрать главу

Началась, конечно, тут словесная беседа о незначительном, а потом о гонении на пастырей.

А дьякон Веньямин — совершенно азартный дьякон и отвлеченной политикой нимало не интересуется.

Поп про нехристианскую эпоху, а дьякон Веньямин картишками любуется, дама к даме, картишки разбирает. И чуть какая передышка в словах, он уж такое:

— Что ж, — говорит, — терять драгоценное времечко…

Тут прервали они беседу, сели за стол и картишки сдали.

А поп и объяви:

— Восемь, — говорит, — виней. Кто вистует?

И сразу тут попу такой перетык вышел:

Дьякон Веньямин бубну кроет козырем, а учитель Гулька трефу почем зря бьет.

Заволновался поп очень и, под предлогом вечернего чая, вышел попить водички.

Выпил ковшичек и, идучи обратно, подошел к дверям матушки.

— Матушка, — сказал поп, — а матушка, не обижайся только, я насчет чайку.

И заглянул поп в комнату. А в комнате-то матушки и не было.

Поп на кухню — нет матушки, поп туда-сюда — нет матушки.

И заглянул тогда поп к технику.

С дорожным техником в развратной позе сидела матушка.

— Ой, — сказал поп и дверь тихонечко прикрыл и, на носочках ступая, пошел к гостям доигрывать.

Пришел и сел, будто и камуфлета никакого. Играет поп — лицо только: белое. А играючи, карту этак по столу и сам такое:

— Рыбья самка.

И какая такая рыбья самка?

И вдруг повезло попу.

Учитель Гулька, скажем, туза бубен, а поп козырем. Учитель Гулька марьяж отыгрывает, а поп козырем.

И идет, и идет к нему богатая карта.

И выиграл поп в тот вечер чуть не три косых. Сложил новенькие бумажки и горько так улыбнулся.

— Это все так, — сказал, — но к чему такое гонение? К чему вселять дорожного техника?

А дьякон Веньямин и учитель Гулька обиделись.

— Выиграл, — говорят, — раздел нас поп, а будто и недоволен.

Обиженные ушли гости, а поп убрал картишки, прошел в комнату и, не дожидаясь матушки, тихонько лег на кровать.

V

Великая есть грусть на земле. Осела, накопилась в разных местах, и не увидишь ее сразу.

Вот смешна, скажем, попова грусть, смешно, что попова жена обещала технику десять тысяч, да не достать ей, смешно и то, что сказал дорожный техник про матушку: старая старуха. А сложи все вместе, собери-ка в одно, и будет великая грусть.

Поп проснулся утром, крестик на груди потрогал.

— Верую, — сказал, — матушка.

А сказав «матушка», вспомнил вчерашнее.

Ой, матушка! Сожрала рыбья самка. И не то плохо, что согрешила, а то плохо, что обострилось теперь все против попа. Все соединилось вместе, и нет попу никакой лазейки. Оделся поп, не посмотрел на матушку и вышел из дому, не пивши чаю.

Эх, и каково грустно плачут колокола, и какова грустная человеку жизнь… Вот так бы попу лежать на земле неживым предметом либо сделать такое геройское, что казнь примешь и спасешь человечество.

И пошел тут поп в церковь.

К полдню, отслужив обедню, поп, по обычаю, держал слово.

— Граждане, — сказал, — и прихожане, и любимая паства. Поколебались и рухнули семейные устои. Потух огонь в семейном очаге. Свершилось это. Сожрала, — говорит, — нас рыбья самка. И, глядя на это, не могу примириться и признать власти Советов. Ибо от них великий блуд и колебания устоев.

Вечером пришли к попу советские, развернули его утварь и имущество и увели попа неизвестно куда.

Апрель 1921 г.

НИКОЛАЙ РАДИЩЕВ

ГОЛОД

Поэма

Двадцать вагонов муки, расстилая кудластый пар, Паровоз по холмам, по лесам, по склонам, по кручам тащит. Через топь, через рожь, через лес. У топки стоит кочегар. Все злее, все крепче мороз. Все глуше лесные чащи.
Жаром в лицо ему, холодом в спину ему, Поздно уже. Кострому верст за сто оставили сзади. Леса, леса, леса; да тяжело одному, Этакая беда. Без смены устанешь за день.
Тихо шумит лес, тихо бежит зверь, А наверху там небо, да ели, да ели. — Глашенька, подь сюда, что же нам делать теперь, Дети с третьего дня, с третьего дня не ели.
Луна, и блестят курки. Лесом идут мужики. Выскочил из-под ног заяц неосторожный. Просвет. Забор. Столб. Высятся у реки Белые крутизны насыпи железнодорожной.
Темень, в лесу жуть, сидят на снегу, ждут, Пять телеграфных столбов поперек пути положили. Мороз, здоровый мороз. Внизу костер жгут, Ели их сберегли, сугробы их схоронили.
А по лесам шум, а по лесам гром, А по лесам дым, все ближе, все громче, все чаще. Вот он бежит, паровоз, пар расстилает кругом. И стучит, и рычит, и свистит, и двадцать вагонов тащит.
Кто там? — прочь с пути! Кто там? — не видать, темно. У топки стоит кочегар. Тяжело кочегарово дело. Стой! Взводи! Пли! На сторону бревно. На вагон вагон, на вагон вагон, и набок машина села.
С холоду ель трещит. С голоду зверь бежит. Двадцать вагонов муки. Будут ребята сыты. Та-татата-та! В снегу кочегар лежит, В бледное небо глядит, лесом и снегом закрытый.

Май 1921

ЛЕВ ЛУНЦ

БУНТ

I

Вечер наступил сразу. Посерело все: окно, и два прохожих в окне, и человек, смотрящий в окно: председатель Жаховского Совдепа — Петр Аляпышев.

А начальник вооруженных сил Хлебосолов докладывает:

— Никаких эксцессов, из ряда вон выходящих… Все протекало в стройном порядке с полным сознанием ревдисциплины… Монахи никакого сопротивления не оказали… Согласно приказа исполкома… взяли свои личные имущества…

Остановился, чтоб набрать воздуху:

— Когда уходили, монах Григорий сказал, что они еще придут. «Подождите, — сказал, — недолго еще поцарствуете». Так и сказал. Я счел своим партийным долгом арестовать его, что и было приведено в исполнение.

На длинной и худой шее председателя висит крепкая голова с дикими русыми кудрями. Когда председатель сердится, голова клюет набок — сейчас упадет! — и волосы волнуются, что высокая трава. Так вот волосы волнуются:

— Болван! Пошел к чертям!.. Да ведь это же, ты же раздражаешь массу… На кой черт ты арестовал этого Григория? Ну, отвечай! А?

Хлебосолов горько обижен. Это ли награда за усердие? Он постарался, а вышло перестарался.

— Я, так сказать, думал с точки зрения ревдисциплины…

— Немедленно освободить Григория! Ну!

Через минуту Григорий, освобожденный, вышел из Совета. Проходя мимо Аляпышева, он обернулся, посмотрел на него и сказал глазами. Что он сказал? Председатель не понял, но знал, что сказал он знакомое, только что слышанное. Но что? Мучительно знакомое… Но что?

И опять нудное окно, и нудная улица, и два нудных, вечных прохожих без лиц: один длинный и худой, другой покороче, но потолще.

II

Снизу, где помещение Совета, во второй этаж, где квартира председателя, четырнадцать ступеней, и сто четырнадцать злых мыслей и злых воспоминаний у Аляпышева, пока он идет по четырнадцати ступеням.

Надоело ему, надоело все. Третий год в одной упряжи одну телегу тянет. А на телеге город Жахов, а в городе Жахове три тысячи жителей, мертвых. Никто не убивал их — они родились мертвыми. Были двое живых, но они умерли: священник, которого расстреляли, и учитель, которого тоже расстреляли. И расстрелял их он, Аляпышев, который любил их, знал: они только живые люди в Жахове, они одни. Но расстрелял, потому что такова судьба: в Жахове живым людям — смерть.