Выбрать главу

Заседание закрывается. Поют «Интернационал» и расходятся. Аляпышев идет в соседнюю комнату к Коле. Васильевна испугалась и не пришла. Надо самому кормить мальчика. Аляпышев наливает молоко и поит сына.

— Папа! Расскажи сказку!

— Хорошо, Колечка! Сейчас!

Иван-царевич в жестоком бою побеждает Кощея, а на окраине городка у заставы восставшая толпа разрывает на части первый отряд коммунистов.

Это было к вечеру, а вечером городская милиция перешла на сторону восставших. За милицией — пожарные, спешно мобилизованные по случаю мятежа. Ночью же второй отряд коммунистов в полном составе во главе с секретарем Совета Простаковым — «и нашим и вашим» — тоже присоединился к бунтарям. Остатки верных правительству сил залегли в Совете.

Городок Жахов не спал эту ночь. Спали только евреи, но спали вечным сном. Спали схваченные коммунисты, «подозрительные» и так себе люди, между прочим убитые. Между прочим, спала и семья агитатора 1-го разряда Зайцева — жена и двое детей.

IV

В Совете не зажигали огня, хотя было спокойно. Толпа собиралась где-то на боковых улицах. Молчаливые, испуганно-спокойные люди забивали окна матрацами, устраивали бойницы. Один пулемет на чердак, два — во второй этаж, два — в первый. Провианту и пуль хватит на два дня, а там — помощь.

Все готово, но врага нет. Нечего больше делать, и безделие давит. По комнатам ходят люди и поправляют поправленное, переставляют переставленное. Молчат и курят.

В углу зала лежит на соломе Иван Зайцев, агитатор 1-го разряда. Там, в городе, у него жена и двое детей. Их могут убить. Ведь вот же Осипов, сосед, и Горянин, другой сосед, знают, что он, Зайцев, коммунист. Но зачем же убивать? Чем дети виноваты? А они смотрят на детей, что ли? Убьют в лучшем виде. И некому защитить.

Наверху в кресле сидит Аляпышев. В Колиной комнате пулемет — сам Аляпышев за пулеметчика, — а Коля спит. И председатель думает о том, что завтра, может быть, Колю убьют, и о том, что Колина мать — его, Аляпышева, жена — где-то далеко, в другом городе, и что делает — неизвестно, и о том, что монах Григорий говорит: «Довольно поцарствовали».

А Павлушка Зайцев бегает по дому и орет. У него пулеметная лента через плечо, как у всех настоящих, и у него настоящее ружье и все прочее. Как невесело!

— Павлушка! Поди к чертям! Что орешь?

— Весело!

— Вот чертов сын! Да ведь убьют тебя!

Но Павлушка в ответ улыбается:

— Не убьют! Ведь я человек.

В девять утра Пелевин, стоявший часовым на улице, вбежал в дом:

— Идут!

Кто был внизу, бросился наверх, а кто сидел наверху — вниз. Павлушка Зайцев, тот сразу и внизу и вверху, чертом носится.

Наконец скучились все в зале. Крепко впились в свои ружья и смотрят на лестницу, а на лестнице председатель Совета говорит речь.

Уж будто речь? Не речь это вовсе. Пропали изо рта печати, не отщелкивает председатель уверенно, не думая, как прежде. Медленно ползут слова, с трудом, голос дрожит.

— Ребята!.. Вы понимаете… Умереть придется… Так что вы уж понимаете… До последней капли крови… За… за… за…

И не знал Аляпышев, за кого умирает, и никто не знал. Знали только, что срок пришел, а за кого — неведомо. Но губы Хлебосолова по привычке открылись сами и крикнули:

— За Третий Интернационал!

И все послушно повторили:

— За Третий Интернационал!

Разбив три магазина на главной улице и почему-то забыв разбить четвертый, разгромив двадцать квартир и почему-то не разгромив двадцать первой, толпа почему-то собралась на площади. И почему-то откуда-то появился бывший унтер Гузеев и стал командовать. И толпа почему-то повиновалась ему. Выстроилась и пошла.

Приближалась молча, медленно, осторожно. Но шагов за сто от дома одним голосом взревела, разогнулась — и бросилась. Совет молчал: не дело стрелять вкось по улице. Но Павлуша Зайцев с чердака, в первый раз человеческую цель увидевший, не выдержал и курок спустил.

Кто-то, бежавший в первом ряду, упал. Передние присели и попятились. Но задние — вперед. И все смешалось, спуталось в одну черную ругань:

— Что стали, черти? — Пли! — Убили! — А к чертям, что убили! — Кого убили? — Сволочь кукурузная! — Двигай! — Да ну же! — Кого убили?

И как раз — в руготне и свалке — докатились до крепости. Грянул залп, и грянул стоголосый крик. Толпа отступила за угол, а на улице перед Советом осталось человек тридцать — раненых и убитых.

Прямо перед домом лежит мертвый монах Григорий, смотрит в окно к председателю и говорит: «Недолго вам еще царствовать!» — а председатель в окне и смотрит на монаха.

В углу перед образом Коля, разбуженный выстрелами, в одной рубашке. Молится. И хочется председателю — стыдно, но хочется — стать рядом с Колей, хотя Бога нет, наверно знает Аляпышев, что Бога нет, а встать все-таки хочется. Не перед Богом, а так, легче будет…

— Колька! Брось молиться! Слышишь, тебе говорят! Сейчас брось!

— Папа…

— К черту! Нет Бога! Слышишь! Чтоб этого больше не было!

И, выхватив из кобуры кольт, с трех шагов выстрелил в Бога. Пробил ему глаз, а Коля заплакал.

Осажденные, смеясь плаксивым дрожащим смехом, сбегались вниз, чтоб поздравить друг друга с победой, и только Павлушка Зайцев, человек, остался на чердаке. Он тоже смеется и смеясь достреливает лежащих на улице раненых человеков.

V

В крепости думали: отбили, не посмеет сволочь. И действительно, не смела. С час все было покойно. Дежурные у пулеметов зевали и хотели вниз, в зал, где все. А все шумят и говорят разом о том, что, конечно, продержатся, и что, может, еще сегодня к ночи придет подкрепление, и что сволочи капут, а Простакова — экий мерзавец! — расстреляют, туда ему и дорога, давно пора.

Но в начале двенадцатого толпа подожгла службы, что прилегали к Совету. И через десять минут в крепости поняли — смерть и никакого спасенья. Выйдешь из дому — разорвут, останешься — сгоришь. Смерть. И все стихли.

А через полчасика — огонь был еще далеко, но дым уже резал глаза — от бунтарей пришел парламентер — Простаков, секретарь Совета, тот самый, которого давно пора расстрелять. Ласково и нагло передал условия: ежели сейчас положат оружие, сдадутся — пощада. Но Аляпышев, кровопийца жаховский, со своим отродьем чтоб остался в доме: пусть сгорит живым. Таковы условия, а засим, как знаете…

— Так-то, товарищи… Посудите сами… Конечно, я понимаю, я тоже коммунист. Но ведь это же на пользу коммунизму… Какому черту выгода, ежели вы подохнете. А придет карат-отряд, так мы передадимся. Правильно вам говорю… Прощайте, товарищи…

И ушел. Только ушел, сверху спустился Аляпышев.

Кто скажет ему первый, кто посмеет? Что скажет? — Как что? Да условия принятые. Но ведь они не приняты, никто рта не открывал.

Хоть никто не открыл рта, чтоб сказать: «Да, я согласен», — но все согласились. В глазах, бегавших по сторонам, чтоб только не встретиться с чужими глазами, и в руках, рвущих ногти, — было общее молчаливое и страшное: сдадимся, а Аляпышев, жаховский кровопийца, со своим отродьем пусть сгорит живьем.

Но кто скажет? — Пелевин, кто ж другой. И все глаза на Пелевина. Нет, Пелевин не скажет — пелевинские глаза в углу… Зайцев? — Нет, и не Зайцев. Зайцевские глаза еще дальше: дома, с женой и детьми… Хлебосолов, он один может, ему все нипочем:

— Вот что, товарищ Аляпышев. Был здесь Простаков, Колька. Ультиматум докладывал…

И грубо, коротко, рапортуя, Хлебосолов, начальник отряда, доложил Аляпышеву, председателю Совета, что он, Аляпышев, со своим отродьем должен сгореть живьем.

— Вот мы и обсуждаем… Как твое мнение?..

Душа Аляпышева сорокопудовым свинцом упала в ночи, потянула его всего вниз. Неужто согласятся? Неужто Зайцев? — Зайцев против, но у него жена и двое детей, которых надо защитить, убьют ведь их, если он не сдастся. И Пелевин? Пелевин, тот против, но раз все, так что ж ему одному делать? А Павлушка Зайцев, перестрелявший всех раненых человеков на площади, уж больше не орет и не смеется. Он дрожит. Он хочет жить: ведь он человек.