— Нет, знаете что? Зовите меня просто Таей, меня все так зовут. Вон папаша на нас смотрит…
Взглянул Пушков на облупленные столбы по пазовскому фасаду, на забитые синими ставнями окна гостиных рядов, на высокое крыльцо — и не сразу разобрал: что за серый комочек на крыльце ворошится.
— Чего это они беспокоются?
— Меня ищет. Здесь, папаша, здесь! При-иду скоро.
Махнула Тая белым платочком.
Они спустились к реке крутым обрывом, мимо бурьяна и размашистого, жестяного лопуха; присели на сухой опрокинутый челнок. И кругом никого: лишь далекое, вялое, как всегда после полуден, умаявшееся небо, изрытые плитняковые берега и у ног желтая поемная вода.
— Видите, вон кубиками плита наложена. Это ведь тоже наше было. У нас ведь еще каменоломни были. И туда вон, дальше, тоже наши.
Все угомонилось. Стрижи, и те не чиркают по воде острым крылом, только шмель гудит где-то наверху, в татарке, да солнце — вечный трудолюб — старательно заботится о всем сущем.
Пушкову кажется, что от тепла Тая стала совсем сквозной и вот-вот сейчас упорхнет к небу, и не будут уж больше его дразнить алые огоньки на ее груди… разом вспыхнут и пропадут обе нежные лампадки.
— Ах, Таичка, бантики эти ваши майские — справа и слева, пупочки эти… А что касательно политики, то наше там, ваше было… а ну их к черту!
Придвинулся ближе к Тае, да так, что заскрипел от боли челнок, решительно взял ее, легкую, всю меж своими широкими ладонями, приподнял и, тихо опуская к себе на колени, пчелой приник к теплому розовому ушку у душмяных пахучих кос, как к ароматной розовой кашке.
Вдоль по набережному верху, тормоша солнечную тишь, прошершавил старый бабий голос:
— Таинька? Ау, ба-арышня?
Тая вмиг с коленок, оправляет барежевое свое платьице, примятые Пушковым затейливые оборочки; на щеках у нее проросли алые маки. Пробежала-продразнила белой туфелькой.
— До свидания, Тимофей Потапыч!
Не успел он к ней рук протянуть, как она уж взобралась по щербатому каменистому обрыву, вроссыпь кинув оттуда горсть звонких стеклышек:
— До свида-ания. Ау, Фимушка, и-иду!
Пушков жмурится на руки и не верит: неужели в них он так невежливо держал эту необыкновенную…
И пока брел к дому мимо острога, разукрашенного на воротах по случаю праздника красной вывеской: «Мы пришли к новой жизни!» — пока брел, все смотрел, удивляясь, на твердые свои ладони: может ли такое быть чудо? И дороги не видел… справа и слева красные бантики плясали в глазах настойчивую камаринскую. Страшно хотелось неиспытанного и непохожего, около чего раньше ходил, да только облизывался, а нынче доступное и близкое: тоненькая пазовская дочка, умеющая даже по-французскому, с кубоватыми придаными сундуками. О чуде думалось совдепскому председателю…
А дома ждала-дожидалась законного своего крепкая натужистая Полага, опорожнив в ожидании уже четыре чашки мятного отвару вместо чая.
Только дверь открыл он — Полага ему навстречу, потная и душистая.
— Проведать приехала, Тимоша.
— Знаю, каурку видел у колоды, опоите кобылку…
— С праздником!
— А тебе какой праздник? Иль работы нет?
— Управляемся помаленьку… Вот приехал бы на озимя взглянуть, ровно бархатные…
— Бархатные. Зачем приехала?
— Проведать; на деревню ты ни ногой, людей совестно.
— Что я тебе, яйца высиживать буду…
— Трудно мне одной с крестьянством.
— Мне еще тяжелее, да молчу.
— Двор исправить тоже надобно.
— Солдат пришлю.
— А сам-то…
— Сам-то, сам-то; говорю, некогда…
Вечером долго пили чай со сдобными оладьями, и будто чаем смыло на душе тоску. Пушков подробно расспрашивал Полагу о хозяйстве, но когда полегли спать, снова — как на грех — не от жаркого ли пуховика разметались женины мысли —
что разлюбил, поди… да в Божье наказание деток нет, и что она здоровая, и может… и даже люди на посмех барыней ее величают, совдепской женой… и надо, мол, его, как скотину, палкой на деревню загонять… и хорошо бы, ежели бы должность свою он бросил совсем, а на деревне был первым хозяином… пошли бы ребятки, и горе бы рукой сняло… а нынче на отцовской могилке все плакать доводится… и Пим жалеет ее, немужнюю жену…
— Я этому вшивому угоднику башку сворочу. Ты мне о причинах не говори; и в отце я не причина, сам твой отец виноват, смутьянил; а на мне, можно сказать, большая присяга — не могу я дело бросить.
— Крестьянствовать стал бы…
— Не перекоряйся, говорю тебе, Полага. Не всем землю ковырять. Не хочу и нельзя, чего там. Такой мой жребий.
— Поцелуй меня, Тимоша.
Обнял Пушков жену, заиграло в руках пышное, натужистое, сильное; так вот добрая пахоть по вешнему пару ждет вострой сохи и секунчиков-лемехов; а в глазах у него нарочно будто прорезались красные бантики и тоненькая зефирная Тайка, чей каждый пальчик знает свою особую ласку. Но что до того, до этих хитростей, ежели здесь такая вешняя благодать, и пристало ли ему желать тонкостей… Нет… Вон она, та белая круглая береза, что о прошлой весне благословила его и Полагу, и Полага, огневая девка, разожглась янтарем-смолкою и миловала, и нежила Тимошу так, как не нежить пазовской барышне. И сейчас распахнулась Полага, покорная и сильная, приголубит сейчас его полевым раздольем, обоймет-задушит хвойным чернолесьем. Ну-ка жги…
— Кабы в деревню…
— Да не в ей, ясочка моя, дело. Не лежит к ей мое сердце. Господи, да и тебя здесь устрою, пеки мужу подовые пирожки.
И час-другой утешалися, пока не источились ласки и не задернулось небо хмурым ночным пологом.
Среди ночи дробный стук у крыльца разбудил их, дернули щеколду.
— Чего там возются?
За перегородкой, в коридоре услышал он ровный голос:
— Товарищ Пушков? А, товарищ Пушков?
Тимоха за дверь выглянул.
— Господи, племянник… фу — чего я, товарищ Дондрюков… простите, я в нижнем… сейчас оденусь.
— Глупости, не стесняйтесь, пожалуйста. Вот, получите предписание из тройки: обыскать пазовский двор, по вашему усмотрению. Люди есть?
— Господи, всё у них экстренности… найдем, слав-те-господи!
— Я, собственно, проездом. Не мое дело, но комиссия просила срочно, а я как раз мимо еду. Ну, всего хорошего. Сегодня только, слышите.
— Мигом, без сомнения…
Позвонив куда надо, Пушков вышел. Насквозь, за кожан пробиралась холодная предутренняя роса. У пазовского дома уж поджидали его четверо, с винтовками. Забарабанили в калитку; цепной пес пролаял заливчато; в доме загомонились.
— Чего надо?
Шершавит за дверью старый бабий голос.
— Отпирай… с обыском.
Завздыхали, замолились, зашлепали куда-то босые ноги.
— Товарищ председатель, — обратился один из отряда, — прикажите ломать.
И ударил прикладом — по двери.
— Погоди, не ерепенься, без тебя знают.
И пока внутри дома ходили да вздыхали, снова примерещилась солнечная, необыкновенная Тайка — и как-то конфузно сделалось, что вот он… Да что, можно сказать, при чем он тут, получивши предписание, должен же он присягу свою соблюдать, а касательно ласк, мало ли чего не приблазнится на майских полуднях; сама девушка лезла — не неволил, и даже с лихим коварством, образованная, а еще так бесстыже к ведомому женатому человеку. Да, одно баловство, и ни к чему оно ему, и Полажку свою он любит побольше чего-прочего…
— Да, что-и-то вы, миленькие, — завздыхала стряпка Офимья, исконная пазовская слуга, дверь готовно распахивая, — каким случаем напасть выпала, Владычица? Живем мы, мирные, знать не знаем…
— Ну-ну, очнись, веди, старая.
Начался обыск. Полетела пыль. Растворяются настежь сундуки, шкапы и буфеты. Всё швырком, да кидком, да небережно: известно — чужое. Уронили со стенки посудную полку, разгрохали вдребезги хрустальное стекло.