И была ночь, и голубовато призрачный полусвет из окна, за которым совсем по-пушкински луна пробиралась сквозь волнистые туманы, и еще были ее губы — то неумело-робкие, то многоопытно-требовательные, горячие, ласковые, властные. И в таинственном полусумраке загадочно мерцали ее глаза, и от их взгляда кружилась голова и перехватывало дыхание. А потом все смешалось в стремительном вихре ошеломляющих новизной ощущений, и уже невозможно было отличить, где кончается явь и где начинается волшебство.
…Он вдруг поймал себя на том, что прислушивается к звукам, доносящимся словно бы из другого, далекого от них мира. В соседней комнате передвигали стулья и звенели посудой, там, судя по нестройному говору и взрывам смеха, шло веселое застолье, этажом выше кто-то терзал гитару.
— О чем ты думаешь?
— Ни о чем. — Он отыскал ее руку и поднес к губам. — Жалею, что не встретил тебя лет пятнадцать назад.
Она рассмеялась.
— Пятнадцать лет назад ты бы на меня и внимания не обратил. Хочешь подышать воздухом?
— На ночь глядя? — запротестовал было он.
— Вот именно, на ночь глядя, — сказала она, и он сдался.
А потом была мерцающая в предрассветных сумерках дорога в Удино, низкое, белесое небо, чуткое безмолвие заснеженных ельников, жадно ловящее скрип снега под ногами, и где-то уже возле самой деревни — шепчущий шелест заиндевевших проводов над дорогой.
Не сговариваясь, они повернули обратно, и под размеренный поскрип шагов он вдруг ни с того ни с сего стал читать ей стихи об оранжевых барханах по берегам бирюзовых горько-соленых озер, о розовых чайках над коричневым половодьем Аму, о старых пароходах, доживающих свой век по тихим затонам, о палевых смерчах Устюрта, об античных сторожевых крепостях на краю великой пустыни, о январских закатах над бастионами древней Хивы.
…В «Березках» не светилось ни одно окно. Было тихо, только где-то далеко-далеко двое явно подвыпивших старушечьими голосами пели солдатские песни. Начал сеять снежок, невесомые снежинки едва ощутимо касались щек, оседали на бровях и ресницах.
— Зайдешь? — кивнул он в сторону своего корпуса. Она отрицательно качнула головой.
— Поздно.
— Тогда уж скорее рано.
— Пусть будет рано. Сними очки.
Она несколько секунд молча вглядывалась в его лицо, потом сдернула перчатки и приложила ладони к его щекам.
— Замерз. И уже колючий.
Он промолчал.
— Без очков ты совсем другой.
— Хуже?
Она обняла его, прижалась щекой к подбородку. Он расстегнул пальто и укрыл ее полами.
— Так лучше?
Она кивнула и приложила пальцы к его губам.
— О чем мы говорим? Лучше… Хуже…
Он наклонился и поцеловал ее в губы.
— Скажи… — Она помолчала. — Только правду. Хорошо?
Он медленно наклонил голову.
— Ты любишь меня?
Где-то далеко, наверное, в Удино, сонно пропел петух.
— Не знаю.
— Я так и думала. Ты не умеешь лгать.
— А ты хочешь?
— Чего?
— Лжи.
— Нет. Наверное, нет.
— Я тоже. Пойдем?
— Да.
Она зябко передернула плечами и стала застегивать на нем пальто.
— Замерз?
— Да.
— Тогда побежали.
Возле коттеджа она остановилась и прижала палец к губам.
— Тс-с… Зайдешь?
Он отрицательно качнул головой.
— Поздно.
— Тогда уж скорее рано. Который час?
— Не знаю.
— Взгляни.
— Не хочу. Какое нам дело до этого?
— Никакого, ты прав. Идем!
И она решительно, как тогда, в баре, взяла его за руку и повела за собой по скрипучим от мороза деревянным ступеням.
Уходя они не закрыли форточку, и комната остыла.
— Хочешь вина?
— Нет.
— Кушать?
— Нет.
— Тогда — спать! — скомандовала она и захлопнула форточку. До рассвета оба не сомкнули глаз.
Перед тем как уйти, он, уже в пальто, присел на край кровати, осторожно взял в ладони ее осунувшееся, усталое лицо и стал целовать его нежно, едва касаясь губами. Она попыталась лаской ответить на его ласку, но он, не поднимая лица, покачал головой:
— Не надо. Просто лежи, и пусть тебе будет хорошо.
— Мне хорошо.
— Мне тоже.
— Можно я попрошу тебя о чем-то?
Он молча кивнул.
— Приезжай в Ашхабад. Ко мне. Приедешь?