— говорит, — маленькая, видно, как под кожей сердце бьется…» — «Вы что, убили эту мышь?» — «Нет, — отвечает, — убежала в нору, а хвост тонкий, членистый, как у ящерицы… И сквозь кожу видно, как сердце бьется…» — «Ну и что, Зеленин? Какая связь между мышью и вашим поведением?» Молчит. Переглянулись мы с участковым, видим, с человеком что-то творится, какая-то перемена в нем… «Последний раз, Зеленин… Больше веры не будет…» И что вы думаете, друзья мои? Проходит месяц, другой, третий, Борис работает, в драки не лезет, никого не задирает, не обижает. Что вы на это скажете, друзья мои? Обыкновенная серая мышь! Вылезла из норки, поднялась на задние лапы, дрожит, хвост членистый, как у ящерицы, под кожей видно, как бьется сердце… Чертовщина какая-то, а не дает мне покоя. Была бы у нас водка, друзья мои, предложил бы я тост за маленькую серую мышь… Человеку знать не дано, когда и где она вылезет из норки… Стоит на задних лапах, нюхает воздух, хвост членистый, под кожей видно, как бьется сердце…
В безветрии неподвижно лежала река, пересекала ее молчаливая лодка, на левой стороне поселка в синих кедрах начала отсчитывать кому-то длинные годы жизни кукушка. Колыхалось над теплой землей волнистое марево, остроконечные ели вонзались в прозрачное небо, из уличного радиоприемника лился голос все той же Людмилы Зыкиной… Бывший директор шпалозавода Семен Баландин, охватив колени руками, глядел на Заобье, а трое лежали — тихие, молчаливые, немые. Витька Малых, скорчившись, ковырял пальцем ямочку в дернине; ему было нехорошо, тревожно, хотелось уйти домой, но он не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой.
— Сейчас деньги трудно достать, ребята! — прошептал Витька. — А в одиннадцать Поля закроет магазин…
По солнцу было половина одиннадцатого: именно в это время оно повисало лучами на кроне старого осокоря, что стоял на кромке яра, именно в это время река из сиреневой начинала делаться желтой, а у берегов просветлялась настолько, что прибрежная полоса, казалось, расширялась за счет донного песка.
Именно в половине одиннадцатого деревня окончательно приходила в себя после длинной предвоскресной ночи. Уже по всей улице разносились мужские и женские голоса, где-то подхрипывала гармошка, звенели велосипеды, на которых катались деревенские ребятишки. Голос Зыкиной исполнял уже четвертую песню, и от него в воздухе разливалась вечерняя грусть, хотя слова песни были обыкновенными.
— У меня есть рупь! — не открывая глаз, сказал Устин Шемяка. — Ничего не поделашь: приходится каждого пьяницу поить… Уж така наша доля горемычна!
Устин сунул руку в карман брюк, не копошась пальцами, вынул новую, чистенькую, хрустящую бумажку. И это было проделано так ловко, что можно было понять — рубль давно ждал пальцев хозяина.
— Гони и ты, Ванечка, рупь! — насмешливо потребовал Устин. — Ты седни у Брандычихи два рубля с копейками брал взаймы… Он на секунду открыл глаза. — Брандычиха про это дело говорила Груньке Столяровой, а Грунька у моей гадости ложку перца брала, так я сам слышал, как она в сенцах мою бабу упреждала… Ты, говорит, свово-то седни держи, Ванечка-то, говорит, с ранья у Брандычихи два рубля с копейками брал…
Витька Малых беззлобно рассмеялся, когда Ванечка Юдин, застигнутый врасплох, беспрекословно вынул из кармана смятый и грязный рубль и, хлопотливо присоединяя его к первому, быстро затараторил: